Читаем Книга отражений. Вторая книга отражений полностью

Но я люблю «Преступление и наказание» не за эти яркие преимущества. Совсем другое тут привлекательно. Сила и свобода светлой мысли – вот что захватывает. И потом – мне еще не отрезаны выходы. Меня еще не учат. Хотя давнее, перегоревшее страдание и сделало мысль «этого» Достоевского уже суровой, и подчас она даже кажется категоричной, но выбор все же возможен. Тот, другой выход, – он еще не стал ни смешон, ни ненавистен. А главное, он есть.

Хочешь – иди за Соней… Ведь Раскольников… не одолел чтения Евангелия в тюрьме: его задушило‐таки под конец – только придавленное Соней, но снова вспыхнувшее – высокомерие. И после его смерти Соня досталась Федору Павловичу Карамазову. В родах, правда третьих, и побитая, – она, говорят, умерла. А этот третий сын и есть Алеша Карамазов. Он немногое сумеет объяснить тебе, правда, но у него осталась Лизаветина книга, ресурс его матери. Не нравится?

Что ж? Тогда ступай в книжный склад Д. П. Разумихина. И кулачище же он стал, Дмитрий‐то Прокофьич!

А Дунечка все так же скрещивает руки на груди и так же сверкает… но теперь у нее какие‐то лекции, и Лебезятников иногда, озираючись, приносит ей прокламации.

Карьера Лужина кончилась – зарвался и пропал где‐то в «не столь отдаленных».

Но выход Свидригайлова для вас, во всяком случае, остается. И он не стал еще отвратительным, как тот – намыленный шнурок гражданина кантона Ури326.

Повторяю, мысль ваша еще свободна. О Зосиме не слышно: он еще в миру.

И Петр Верховенский что‐то еще в черном теле у женевцев, а Иван Карамазов – так тот только что еще получил похвальный лист при переходе во 2‐й класс гимназии.

После «Карамазовых» и «Бесов» я люблю «Преступление и наказание» еще больше, и именно за его молодую серь-езность. Смешно – молодую… Достоевскому было 45 лет, когда в 1866 г. он держал корректуру «Русского вестника»327… А все‐таки произведение вышло совсем молодое, выстраданное, суровое… но молодое и свободное. Однако…

Столько раз повторял я здесь про молодость и свободу – что можно подумать, что до сих пор я, читатель, все еще учусь по романам нравственности или что я так уж искренно умиляюсь на чьи‐нибудь литературные мыслишки.

Нет… Но молодая мысль… и еще не закрепощенная… Лучше можно проследить за ее двоением, игра ее еще видней; больше выдает она себя. Психология у нее уж слишком блестящая, а все‐таки прозрачная, как тарлатан328. А меня, каюсь, интересует именно мысль, и притом не столько содержанием своим, сколько затейливостью игры, блеском.

Ну, какая там игра была в «Бедных людях»?.. Одна струна, да и та на балалайке. С «Идиотом» тоже ведь плохо, хотя и совсем по‐другому. Там душа иной раз такая глубокая, что страшно заглянуть в ее черный колодец. Но широко и ярко нет-нет да и развернется мысль в «Преступлении и наказании». А потом: читайте «Карамазовых», – и самого Достоевского вы увидите разве мельком, т. е. того Достоевского, который нам еще памятен и известен по мемуарам, письмам и ранним книгам, – там, в «Карамазовых» открываются скорее наши исторические глубины, там иногда душа обнажает не только народную свою, но и космическую сущность. А в романе 1866 г. ведь еще так и сквозит, ведь там еще жив, еще не перестал болеть даже весь ужас острожного опыта.

Хотите один пример? Останавливало ли ваше внимание когда‐нибудь то обстоятельство, что в дикой, в чадной тревоге Раскольникова всему больше места, чем самому убийству – его непосредственным, почти физическим следам? Даже самая картина с топором вышла в романе как‐то не страшна… и, главное, не отвратительна. Что‐то в ней даже, наоборот, чувствуется одеревенело-привычное и, пожалуй, чуточку пошлое.

Страшно, ужасно даже, только как‐то совсем по‐другому, не как должно быть у новичка-убийцы.

Психология так дивно вытачана, так пригнана по болванке, что вам не так‐то легко, положим, уйти от ее захвата. Тут и болезнь – точно болезнь, и лихорадочный вызов, и травля…

Вы чувствуете, что жизнь и точно затирает на Раскольникове кровь так же неразличимо и полно, как он сам затер ее на своем носке. И все решительно тут подвертывается кстати – и мать, и Мармеладовы, и Лужин, и Свидригайлов. Но сравните только сны до и после топора, сравните мысли раньше и позже…

Так ли велика между ними разница, как та, которую бы должна была внести кровь, т. е. физически, а не морально кровь, кровь с мозгом, с запахом и с грязью, в сны и в явь впервые запачканного ею человека? А воспоминание о Лизавете? Да ведь это жест Раскольникову запомнился… помните, детский‐то испуг на лице… рука вперед… и сама пятится… пятится. Тут что‐то художественное и даже немножко трогательное, а вовсе не липкое, не тошнотное, не такое, что сквозь него не пробьется никакой луч, ни эстетический, ни моральный… никакой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Вечные спутники

Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки
Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки

В эту книгу вошло практически все, что написал Илья Ильф один, без участия своего соавтора и друга Евгения Петрова. Рассказы, очерки, фельетоны датируются 1923–1930 годами – периодом между приездом Ильфа из Одессы в Москву и тем временем, когда творческий тандем окончательно сформировался и две его равноправные половины перестали писать по отдельности. Сочинения расположены в книге в хронологическом порядке, и внимательный читатель увидит, как совершенствуется язык Ильфа, как оттачивается сатирическое перо, как в конце концов выкристаллизовывается выразительный, остроумный, лаконичный стиль. При этом даже в самых ранних фельетонах встречаются выражения, образы, фразы, которые позже, ограненные иным контекстом, пойдут в народ со страниц знаменитых романов Ильфа и Петрова.

Илья Арнольдович Ильф , Илья Ильф

Проза / Классическая проза ХX века / Советская классическая проза / Эссе
Книга отражений. Вторая книга отражений
Книга отражений. Вторая книга отражений

Метод Иннокентия Анненского, к которому он прибег при написании эссе, вошедших в две «Книги отражений» (1906, 1909), называли интуитивным, автора обвиняли в претенциозности, язык его объявляли «ненужно-туманным», подбор тем – случайным. В поэте первого ряда Серебряного века, выдающемся знатоке античной и западноевропейской поэзии, хотели – коль скоро он принялся рассуждать о русской литературе – видеть критика и судили его как критика. А он сам себя называл не «критиком», а «читателем», и взгляд его на Гоголя, Достоевского, Тургенева, Чехова, Бальмонта и прочих великих был взглядом в высшей степени субъективного читателя. Ибо поэт-импрессионист Анненский мыслил в своих эссе образами и ассоциациями, не давал оценок – но создавал впечатление, которое само по себе важнее любой оценки. Николай Гумилев писал об Иннокентии Анненском: «У него не чувство рождает мысль, как это вообще бывает у поэтов, а сама мысль крепнет настолько, что становится чувством, живым до боли даже». К эссе из «Книг отражений» эти слова применимы в полной мере.

Иннокентий Федорович Анненский

Классическая проза ХX века

Похожие книги