Читаем Книга отражений. Вторая книга отражений полностью

Я не мог не сожалеть, что Софи пошла именно этим путем, но отказать ей в удивлении, скажу более, в уважении, я не мог.

Равнодушный, даже несколько брезгливый тон этого суждения меня радует. Тургенев не сочинил свою героиню, иначе откуда бы взялся у него этот дендизм?

Нет, он действительно знал ту, чья ему припомнилась странная история. Значит, точно она была и водила по кабакам эпилептика в веригах.

Это меня радует – да иначе, может быть, я не захотел бы и вдумываться в проблему белого экстаза.

В решимости Софи нас поражает прежде всего та форма, в которую она вылилась. Но как раз форма‐то и не была случайной. Она имела свой и даже значительный смысл.

Как ни пошла казалась та жизнь, которую изображал Тургенев, но в ней не было именно того, что делает особенно страшной пошлость хотя бы французской жизни. В ней никогда не было традиционной морали, прилично-сентиментального лицемерия и классовой, буржуазной застылости отношений.

И Софи, и мать ее, и ее бабка, и все знали одну веру, веру своих нянек, веру рабынь. Это была вера в божественное страдание, завидное уже тем, что оно вольное, а не подневольное, как у всех этих нянек и их присных. Они и молились все на одну и ту же потемневшую икону с медным сиянием и длинными глазами на лице Богородицы, которое склонялось к предвечному младенцу, как слишком тяжелая от небесных слез георгина.

И никто, кроме самого безобразного, самого грязного и самого безумного из подобий Бога, не имел больше прав стать наставником для девушки, искавшей правды перед большеголовым и старчески неподвижным младенцем старой иконы.

Не в том было дело, каким младенца когда‐то изобразили, а в том, каким стал он среди молящихся.

Между юродивым и его изумленной рабыней была слишком близкая связь, и шла она через что‐то непонятно-отверженное, уродливое и воистину страдавшее.

Да… Но ведь сама‐то Софи, как мы знаем, была особенная. У нее не было ни простого сердца, ни рано взятого жизнью в кабалу робкого и темного ума ее няни.

Да и не горе привело ее к иконе. На свое испытание Софи пришла любимая и от «счастливой» жизни.

Объяснение, таким образом, усложняется. Вы говорите: «У Софи была вера».

То‐то, была ли у нее вера? Может быть, и чуда‐то она добивалась так жарко именно оттого, что прозревала всю недоступность чуда для своего закрытого сердца?

Софи умерла молча, и мы не знаем, сподобилась ли она уверовать, как хотела. Во всяком случае, она могла бы нести к алтарю только теософическое изумление ребенка.

«Душ мертвых нет; они бессмертны и могут явиться, когда захотят… Они постоянно окружают нас».

Постойте… Тогда, значит… Софи была больная, визионерка? Как знать? Тургенев видел ее только послушной, бодрою и рабочей. Да и что бы объяснило слово болезнь?

Тургенев пробует сопоставить правду Софи с другой правдой.

Ответ, может быть, именно здесь.

Он говорит:

«Я не осуждал ее, как не осуждал впоследствии других девушек, также пожертвовавших всем тому, что они считали правдой, в чем они видели свое призвание».

Но различие слишком уж глубоко.

Те, другие девушки не только искали правду, но им казалось, что они и нашли ее.

Их правда осуществляла право других людей на счастье. И только нетерпеливая мечта о счастье многих, если можно, так даже всех, и придавала смысл жизни и подвигу «тех девушек».

Но при чем же счастье, если ищешь понять спутницу юродивого? Я скажу даже более: при чем в ее испытании самая любовь к ближнему, все равно, в форме ли мистической, какою выстрадали ее христиане, назвав любовью к Богу, или в форме метафизической, какою признают ее социалисты, уча нас любить человечество.

Бедной Софи нечем было любить Бога. Она жила одним изумлением, одной белой радостью небытия, о которой людям говорило только ее молчание. И если экстаз придет увенчать ее вольное испытание, он будет беспредметен, – он будет только холоден и ослепительно бел. Самая идея спасения не была доступна ей, потому что она не знала вкуса в счастии, да и очищающая сила страдания, что сказала бы она сердцу, еще не познавшему сладости греха? Но что же остается, наконец, для оправдания этой маяты, этой бессмыслицы? В самом деле, скажите, зачем тряпка с маслицем ражему аскету и зачем искупление ребенку?

Есть еще одна возможность…

Может быть, в изысканном аскетизме этой незаметной, этой слившейся с массою подвижницы следует видеть лишь эстетизм высшего порядка?

Исканье исключительной, выше наслаждения ею и выше даже ее понимания стоящей Красоты?

На лице Софи рядом с изумлением, которое продолжало на нем оставаться, застыл восторг. И восторг этот она купила волей, той самой гордой волей, с которой раньше хотела бороться как с началом всех человеческих зол.

Перейти на страницу:

Все книги серии Вечные спутники

Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки
Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки

В эту книгу вошло практически все, что написал Илья Ильф один, без участия своего соавтора и друга Евгения Петрова. Рассказы, очерки, фельетоны датируются 1923–1930 годами – периодом между приездом Ильфа из Одессы в Москву и тем временем, когда творческий тандем окончательно сформировался и две его равноправные половины перестали писать по отдельности. Сочинения расположены в книге в хронологическом порядке, и внимательный читатель увидит, как совершенствуется язык Ильфа, как оттачивается сатирическое перо, как в конце концов выкристаллизовывается выразительный, остроумный, лаконичный стиль. При этом даже в самых ранних фельетонах встречаются выражения, образы, фразы, которые позже, ограненные иным контекстом, пойдут в народ со страниц знаменитых романов Ильфа и Петрова.

Илья Арнольдович Ильф , Илья Ильф

Проза / Классическая проза ХX века / Советская классическая проза / Эссе
Книга отражений. Вторая книга отражений
Книга отражений. Вторая книга отражений

Метод Иннокентия Анненского, к которому он прибег при написании эссе, вошедших в две «Книги отражений» (1906, 1909), называли интуитивным, автора обвиняли в претенциозности, язык его объявляли «ненужно-туманным», подбор тем – случайным. В поэте первого ряда Серебряного века, выдающемся знатоке античной и западноевропейской поэзии, хотели – коль скоро он принялся рассуждать о русской литературе – видеть критика и судили его как критика. А он сам себя называл не «критиком», а «читателем», и взгляд его на Гоголя, Достоевского, Тургенева, Чехова, Бальмонта и прочих великих был взглядом в высшей степени субъективного читателя. Ибо поэт-импрессионист Анненский мыслил в своих эссе образами и ассоциациями, не давал оценок – но создавал впечатление, которое само по себе важнее любой оценки. Николай Гумилев писал об Иннокентии Анненском: «У него не чувство рождает мысль, как это вообще бывает у поэтов, а сама мысль крепнет настолько, что становится чувством, живым до боли даже». К эссе из «Книг отражений» эти слова применимы в полной мере.

Иннокентий Федорович Анненский

Классическая проза ХX века

Похожие книги