Затем следует смутный период, когда смешиваются растущее желание утвердиться в своих подозрениях, ужин в «Пескадито», сделавший близким мне Монтесано с его воспоминаниями, осторожные и все более частые погружения в метро, воспринимаемое теперь как нечто совершенно другое, как чье-то медленное, отличное от жизни города дыхание, как пульс, который незаметно перестал биться для города, как нечто, переставшее быть только одним из видов городского транспорта. Но прежде чем действительно погрузиться (я имею в виду не обычную поездку в метро, как это делают все люди), было время раздумий и глубокого анализа. На протяжении трех месяцев, когда я предпочитал ездить восемьдесят шестым трамваем, чтобы избежать и подтверждений, и обманывавших случайностей; меня удерживала на поверхности одна достойная внимания теория Луиса М. Бодиссона. Как-то полушутя я упомянул при нем о том, что рассказал мне Гарсиа Боуса, и как возможное объяснение этого явления он выдвинул теорию некоей разновидности атомного распада, могущего произойти в местах большого скопления людей. Никто никогда не считал, сколько людей выходит со стадиона «Ривер Плейт» в воскресенье после матча, никто не сравнивал эту цифру с количеством купленных билетов. Стадо в пять тысяч буйволов, которое несется по узкому коридору,— кто знает, разве их выбежало столько же, сколько вбежало? Постоянные касания людей друг о друга на улице Флорида незаметно стирают рукава пальто, тыльную сторону перчаток. А когда 113 987 пассажиров набиваются в переполненные поезда, их трясет и трет друг о друга на каждом повороте или при торможении, в результате это может привести (благодаря процессу исчезновения индивидуального и растворению его во множественном) к потере четырех единиц каждые двадцать часов. Что касается другой странности — я имею в виду пятницу, когда появился один лишний пассажир,— тут Бодиссон всего лишь согласился с Монтесано и приписал это ошибке в расчетах. После всех этих предположений, достаточно голословных, я снова почувствовал себя очень одиноким, у меня не только не было собственной теории — напротив, я ощущал спазмы в желудке всякий раз, когда подходил к метро. Поэтому-то я по собственному усмотрению приближался к цели, двигаясь по спирали,— вот почему я столько времени ездил на трамвае, прежде чем оказался в состоянии вернуться на «Англо», погрузиться в буквальном смысле, и не только для того, чтобы просто ехать в метро.
Здесь следует сказать, что от них я не видел ни малейшей помощи; даже наоборот — ждать или искать ее у них было бы бессмысленно. Они там даже и не знают, что с этой самой главы я начинаю писать их историю. Со своей стороны, мне бы не хотелось их выдавать, в любом случае я не назову те немногие имена, ставшие мне известными за несколько недель, которые я прожил в их мире; если я и делал все это, если пишу сейчас эти заметки, так только из добрых побуждений — я хотел помочь жителям Буэнос-Айреса, вечно озабоченным проблемой транспорта. Но речь теперь даже не о том, сейчас мне просто страшно спускаться туда, но ведь это несправедливо — тащиться в неудобном трамвае, когда в двух шагах метро, и все на нем ездят, и никто не боится. Я достаточно честен, чтобы признать: если они выброшены из общества без огласки и никто особенно этим не заинтересуется, мне будет спокойнее. И не только потому, что чувствую угрозу для своей жизни, пока нахожусь внизу,— ни на одну минуту я не ощущаю себя в безопасности, даже когда занимаюсь своими исследованиями уже столько ночей подряд (там всегда ночь, нет ничего более фальшивого, искусственного, чем солнечные лучи, врывающиеся в маленькие окна на перегонах между станциями или до половины заливающие светом лестницы); вполне вероятно, дело кончится тем, что я себя обнаружу, они узнают, для чего я столько времени провожу в метро, так же как я безошибочно различаю их в густой толпе на станциях. Они такие бледные, действия их четко налажены; они такие бледные и такие грустные, почти все такие грустные.