Прошли месяцы траура, омраченные все растущими муками совести. Вначале мысль о том, чтобы привести женщину сюда, в эту комнату казалась ему почти разумной. Но мало-помалу вожделение обновленного тела уступило место раскаянию, а раскаяние привело его к самобичеванию. Однажды ночью маркиз в кровь исхлестал свое тело ремнем, но вскоре испытал еще более сильное желание, правда, не долго дожидавшееся удовлетворения. Это было в тот день, когда маркиза вернулась из поездки на берега Альмендареса. Гривы лошадей были влажны, но лишь от пота. И до самой ночи кони били копытами в переборки конюшни — их выводила из себя неподвижность тяжело нависших туч.
Вечером в ванной маркизы вдребезги разбился кувшин, полный воды. А потом полили майские дожди, и вода в чаше фонтана стала переливаться через край. И старая негритянка, державшая под кроватью голубей и котелок времен своего бегства, бродила по патио и бормотала: «Бойся реки, девочка; берегись, когда бежит зеленая волна». Не было дня, чтобы вода не давала о себе знать. Это кончилось, однако, всего лишь тем, что на парижское платье пролилась вода из чашки после возвращения маркизы с бала, который каждый год давал губернатор колонии.
Вновь появилось множество родственников. Вернулись друзья. Ярко горели люстры в большой гостиной. Трещины на фасаде дома закрылись сами собой. Рояль превратился в клавикорды. На стволах пальм стало меньше годовых колец. Вьющиеся растения добрались только до первого карниза. Побелели глазницы Цереры, а капители колонн, казалось, были только что вытесаны. Пылкий Марсиаль целыми вечерами целовался с маркизой. Стирались гусиные лапки у глаз, исчезли морщины и двойной подбородок, тело снова обретало упругость. Однажды запах свежей краски разлился по всему дому.
Стыдливость была непритворной. Каждый вечер ширма приоткрывалась все шире, платье соскальзывало на пол в более темных углах, и преграды кружев были ему теперь внове. Наконец маркиза погасила лампы. В темноте говорил он один.
Они отправились в поместье, на плантации сахарного тростника, а за ними длинная вереница шарабанов; сверкала на солнце отделанная серебром сбруя, рыжие крупы лошадей, лак экипажей. Но под сенью пасхальных гирлянд, украшавших внутреннюю колоннаду дома, они вдруг поняли, что едва знают друг друга. Марсиаль разрешил своим неграм поплясать под бой барабанов, желая немного развлечься в те дни, когда все было насыщено ароматом колонии: и ванны с благоуханным бальзамом, и распущенные волосы женщин, и простыни, вслед за которыми из бельевого шкафа просыпались на каменные плиты вороха пахучей ветиверии. Запах тростникового сока разливался по ветру вместе с колокольным звоном. Низко летали ястребы, предвещая короткие дожди, но едва лишь падали первые крупные капли, их сразу же выпивала звонкая, как медь, раскаленная черепица. После объяснения на рассвете, которое закончилось целомудренными объятиями, забвением всех размолвок и исцелением ран, оба вернулись в город. Маркиза сменила дорожный костюм на подвенечное платье, и, по обычаю, супруги отправились в церковь, чтобы вновь обрести свободу. Свадебные подарки вернулись к родственникам и друзьям, и под звон медных бубенцов на сбруе украшенных лентами лошадей каждый отправился к себе домой. Марсиаль некоторое время посещал Марию де лас Мерседес, пока в один прекрасный день их кольца не попали обратно к ювелиру на переплавку. Для Марсиаля началась новая жизнь. В доме с высокими решетками Цереру сменила итальянская Венера, четко проступил рельеф лепных украшений фонтана, и даже на заре не угасали огоньки ночников.
Однажды ночью, изрядно выпив и до тошноты надышавшись холодным сигарным дымом, плававшим в воздухе после ухода друзей, Марсиаль сделал поразительное открытие: все часы в доме пробили пять часов, затем четыре с половиной, затем четыре, затем три с половиной... Это пробудило в нем смутное предчувствие каких-то неведомых возможностей. Так в лихорадочном возбуждении, вызванном бессонницей, начинает казаться, будто можешь пройтись по потолку, как по полу, между мебелью, расставленной среди потолочных балок. Но это мимолетное впечатление не оставило следа в его голове, мало расположенной тогда к размышлениям.