Получилось так. что шестидесятники (хотя лучше бы это понятие по причине его условности брать в кавычки), сами – говорю со всею жестокостью – наивные до глуповатости, невольно внедрили в общество ту мудрость, которую можно добыть не прозрением, будь ты хоть тысячу раз пророк или гений, но только опытом. Боками. Хребтом, постепенно учившимся не гнуться «вместе с линией партии». Кончилось время очарований, и как была эпоха Великого Перелома, когда советская власть ломала через колено хозяйственного мужика или независимого интеллигента, так наступила эпоха Великого Раздела. Литература – естественно, та. что хотела быть свободной реализацией дара, – отпала от власти.
Еще и еще раз: говорю не о великом бунтаре Солженицыне, перевернувшем представления о
Но это уже другой разговор, к настоящей книге отношения не имеющий.
ТРИ ЛЕГЕНДЫ ОБ ОКУДЖАВЕ
Сорок (с хвостиком) лет назад в коридоре «Литературной газеты» меня остановил Георгий Владимов, короткое время бывший моим сослуживцем. (Вот-вот должна была появиться в «Новом мире» его первая проза, «Большая руда», и не предвиделась великая повесть «Верный Руслан»; как и то, что в будущем 1995-м я, в качестве председателя жюри, буду вручать ему Букеровскую премию за роман «Генерал и его армия».)
– Слушай, – спрашивает Жора, – это правда, что Булат написал такую песню: рота солдат изнасиловала девочку, но, дескать, ничего, война все спишет?
Я на мгновение онемел, тут же со смехом сообразив: речь о нежнейшем стихотворении про «девочку по имени Отрада».
Ты клянись, клянись, моя рота, самой высшей клятвой войны: перед девочкой с Южного фронта нет в нас ни грамма вины…
Мы идем на Запад, Отрада,
а греха перед пулями нет.
Это сознание безгрешности перед угрозой гибели – как чистая рубаха, надеваемая перед боем.
В общем-то все понятно. «Былым защитникам державы, нам не хватало Окуджавы», – уже цитировал я Самойлова. Да, мы все, как оказалось, ждали его появления, не подозревая, что ждем, тем более не догадываясь, чтб именно и кого именно. Вот молодой Владимов, едва прослышав о фабуле новой песни, и предвидит заранее тогдашнюю «чернуху». Как иначе? Надоела сладкая ложь о страшной войне, чем нас перекормили, вот, значит, и от Окуджавы, в то далекое время еще не для всех ясного, ожидают жестокой «окопной правды». Чем жесточе, тем ожидаемее.
А он не оправдывает ожиданий.
…В пору нашей общей, хоть и разновозрастной молодости я, среди иного прочего, поведал ему историю своего отца. Рабочий, мечтавший о шоферской карьере, которая не сложилась из-за дальтонизма, и оттого трудившийся на загадочной
Выступал в ресторанах, что переросло в проблему даже для нашей, достаточно пьющей семьи; в кинотеатрах. С последнего места работы, из кинотеатра «Перекоп», и был взят в ополчение летом 41-го.
(Отвлекусь: день ухода отца – самый первый, который я помню целиком, с утра до вечера. Вот мама везет меня из подмосковной Мамонтовки, где я был в детском саду; вот сигнал воздушной тревоги, и мы всем двором прячемся в общем погребе – потом, до эвакуации, будем уходить на ночевку на станцию метро «Сокольники». Вот приходит отец – в гимнастерке, в обмотках. Помню накрытый стол; помню, как провожали отца до Преображенской заставы; он вскочил на подножку трамвая; мама заплакала… Все.)
Уже осенью отец сгинул.
Это, никак не более того и нисколько не романтичнее, я и рассказал моему другу, чем неожиданно вызвал к жизни стихотворение, которое он посвятил мне и озаглавил «Джазисты»:
Джазисты уходили в ополченье,
цивильного не скинув облаченья.
Тромбонов и чечеток короли
в солдаты необученные шли.
Кларнетов принцы, словно принцы крови,
магистры саксофонов шли, и, кроме,
шли барабанных палок колдуны