Есть, есть. Непрямая, но убедительная, воплощенная в «странности», «инакости» образов, тем самым уже заявляющая об отдельности.
В результате Асеева, «наиболее ортодоксального «маяковца», как еще на Первом съезде писателей его двусмысленно окрестил Бухарин (а злоязычный соперник Сельвинский попросту называл «деталью монумента» при заживо бронзовеющем Маяковском), незагаданно символическим жестом отсекли от кумира и друга. Выражаясь по-детски: не выставляйся, будь на уровне общих признаний и клятв –
Может быть, ужасней всего то, что у цензуры была, повторяю, логика – не только касательно «огосударствления» Маяковского, но и в отношении самого Асеева. Изначаль- но-то он был поэтом совсем иной породы: «Я лирик по складу своей души, по самой строчечной сути», но, следуя за направляющим, методически наступал на свое пульсирующее лирическое горлышко. Отчего в его наследии «за сорок лет», в потоке продукции самого, может быть, искреннего – но ведь не единственного, а одного из многих и многих – ортодокса насаждавшейся поэтики Маяковского, приходится выискивать признаки действительно оригинального таланта.
Вот цензура и кинулась, завидев «не то»…
Итак, Асеев – выжил. По счастью. Какой ценой, знаем на примере далеко не его одного, и все же – будем прямы ради понимания сути свершившегося –
В смертный миг обнаружится: пафос разрыва – с историей или эстетикой – много опасней, чем даже юношеский эпатаж, тоже, впрочем, достаточно мерзкий («Я люблю смотреть, как умирают дети»).
Это – Маяковский. Асеев, помнится, объявлял, что на «наследное лоно» не стоит даже и оглядываться из победно шествующих «колонн».
СТАРИКИ (3)
Воспоминания противятся выстраиванию концепций еще больше, чем история литературы, но…
– Помните, голубчик, рассказ Марка Твена «Путешествие капитана Стормфмлда на небеса»? Там хромой сапожник – или портной – считается самым великим полководцем всех времен, больше, чем Цезарь и Александр Македонский. Просто ему не представился случай в его земной жизни проявить свои полководческие способности. В искусстве все иначе. У искусства законы жестокие. Ему нет дела до того, почему ты не мог осуществиться…
– Я заметил: если кто-то говорит, что любит Лермонтова больше, чем Пушкина, в нем непременно есть какая- то ущербность. Когда я мальчиком жил у Владимира Васильевича Стасова, меня спросил композитор Глазунов: «Вы любите Пушкина?» Я ответил, что больше люблю Лермонтова. Тогда Александр Константинович взял меня – вот так – за руки и сказал: «Милый, любите Пушкина!» Понимаете, голубчик? Он вовсе не хотел этим сказать, что не надо любить Лермонтова…
– Брюсов?! Злой гений русской поэзии. Скольких он развратил своим: «Все в мире лишь средство для дивно певучих стихов… Только себя полюби беспредельно…» А как ужасно это: «И вот нас повесят, повесят… Мы будем качаться, качаться без пошлой опоры на землю…» Пошлой! И это писалось в эпоху военно-полевых судов!…
А то еще:
– Критика необходима, как фонарь, освещающий улицу. Без нее возможны уличные происшествия.
О ком-то (забыл, о ком именно):
– Он торчит в литературе, как арбузная корка в стоялом пруду.
О молодом Вознесенском, быстро его разочаровавшем:
– Эта лошадь, голубчик, из цирка. Пахать уже не сможет.
Многократное «голубчик» не означало, понятно, какой-то особой приверженности к моей персоне со стороны Самуила Яковлевича Маршака. Да и воспроизвожу обращение, неотделимое, как многим известно, от мар- шаковской речи, не затем, чтобы имитировать его интонацию. Тут другое. Она, ласковая, соответствуя и возрасту, коему положена благость, и внешности человека, у кого от некогда полновесной телесности осталась, кажется, лишь невесомо-немощная оболочка, и, наконец, репутации поэта, сочинявшего «для детишек», не совпадала с энергетической сутью высказываний. Благостности – вот уж чего не было; Маршак
Вплоть до того, что, когда я привел к нему для знакомства жену, он сказал при следующей – с глазу на глаз – встрече:
– Только, голубчик, не балуйте вашу жену. Мой брат (имелся в виду М. Ильин, в свое время известный популяризатор науки. –