Читаем Книга прощаний полностью

Нехорошо? Как сказать… То есть, конечно, нехорошо, но сама эта нехорошестьначинает осознаваться с развитием общества, когда предрассудок предстает именно предрассудком. Тем, чего надо стыдиться. Стыд приходит не сразу – и в историческом, и в частном, отдельном смысле; «жиды», «жидовский» – эти слова еще могут встречаться в переписке молодого Антона Чехова, в литературе пока не поднявшегося выше Антоши Чехонте. Однако идут годы, и он вдруг (да нет, не вдруг) прекращает нежнейшие отношения с Сувориным из-за неведомого ему французского еврея Дрейфуса, чей процесс расколол не только Францию, но и сознательную Россию: «…Заварилась мало- помалу каша на почве антисемитизма, на почве, от которой пахнет бойней. Когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причин вне нас и скоро находим: «Это француз гадит, это жиды, это Вильгельм…» Капитал, жупел, масоны, иезуиты – это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство!»

Ладно. А Достоевский?

Тут действительно, как говорится, случай тяжелый. Враждебность к евреям или полякам (еще чуть-чуть – и получится солдатская формула насчет «унутренних врагов», отчеканенная бравым рядовым из купринского же «Поединка»: «Так что бунтовщики, стюденты, конокрады, жиды и поляки!»), увы, несомненна в мучительном русском гении и, что еще хуже, отнюдь им не изжита. Уж тут – ни исторически объяснимого высокомерия Пушкина, ни чеховской эволюции. Вот, однако, вопрос на засыпку: окажись этот страдалец за униженных и оскорбленных свидетелем еврейской трагедии в эпоху Второй мировой, неужто не стал бы он, ужаснувшись и устыдившись, страстным защитником жертв геноцида?

Я, между прочим, задал этот вопрос знатоку Достоевского Юрию Карякину, и он пылко ответил:

– Конечно, стал бы!

Есть знаменитая фраза Теодора Адорно: после Освенцима нельзя писать стихи. Стихи-то – пишут, но вот юдофобствовать после Освенцима и Треблинки – одна из последних степеней негодяйства…

Так вот, о Пушкине, Чехове, Достоевском – даже о нем. На стадии или в отдельном случае юдофобства они – как все,то есть разделяют предрассудок, доступный массе, находящейся на внеличностном, доличностном уровне. И всякий раз, в том числе в гипотетическом превращении Достоевского, – уход из массы, из стада, победа личностного, индивидуально-совестливого начала.

НИЧЕЙ?

Летом 41-го… Господи, ведь уже надобно уточнять: 1941-го… В общем, мы с мамой, проводив отца в ополчение, отправились в эвакуацию из Москвы, которая вот-вот могла стать добычей Гитлера. Ехали – в теплушке – четырнадцать дней, подолгу простаивая и время от времени выбегая из вагонов и прячась во рвах от бомбежек; пока не осели в глубинке. Адрес помню точно: Пензенская область, Вадинский район, п/о Котлы, деревня Аксеновка, – как [(аконец запомнил и себя самого: с этих лет – признаюсь, поздновато – наступило, худо-бедно, осознание себя и окружающей реальности.

Автобиографии ни в коем случае не пишу, решившись сосредоточиться на встречавшихся в жизни людях, и одну женщину было бы стыдно не вспомнить.

Тетя Оня… то есть Анна, – но на селе ее звали именно гак, – которая приютила нас, беженцев, в своей избе. (Сорвавшись из Москвы неожиданно, без вещей и без денег, мама сперва жила в скудости и, хуже того, в атмосфере недоброжелательства и злорадства. Детдомовка-сирота, вначале – чернорабочая, кончившая курсы при Плановой академии, доросшая до должности «освобожденного секретаря» фабричной парторганизации, мама, что скрывать, оказалась изгоем среди эвакуированных вместе с нами «рядовых» работниц – как падшее начальство. Зато когда стала – в соответствии с образованием – колхозным счетоводом, вторым, после председателя, человеком в колхозе… Может, с этих пор я начал испытывать отвращение к пере- метничеству и холуйству? Словом, быт наладился, жили относительно сытно, хотя молоко пили снятое, голубоватое, а главным праздником сытости запомнился день, когда волк зарезал колхозного жеребенка, однако не сумел унести, и мы вдоволь наелись котлет из конины.)

Итак, тетя Оня. Лет двадцати пяти – тридцати. Проводившая на войну своего Степу, бондаря, и не дождавшаяся его, как мама – отца. Озорница, если не хулиганка, вольная, как говорится, на передок, совершенно неграмотная. («Я только три буквы знаю: Хэ, У, И». Или: «Стаська! – после того как велела мне никого не пускать в дом среди белого дня. – Мы ведь с дядей Левой не спали, а в голопузики играли!» Мои первые – можно сказать, виртуальные – впечатления от непонятной стороны отношений взрослых людей.)

Перейти на страницу:

Все книги серии Коллекция /Текст

Книга прощаний
Книга прощаний

Книга воспоминаний Станислава Борисовича Рассадина. Так получилось, что С.Б. Рассадин был первым, кому Булат Окуджава исполнял свои песни, первым, кто писал об Олеге Чухонцеве и Василии Аксенове, первым, кто прочитал рассказ неизвестного в то время Фазиля Искандера, первым, кто определил новые тенденции в интеллектуальной жизни России - в статье "Шестидесятники" (журнал "Юность", 1960, № 12) он дал название этому уникальному явлению в жизни страны, оказавшему огромное влияние на дальнейшее развитие русской культуры и русского общества в целом. "Книга прощаний" Рассадина - это повествование о его друзьях, замечательных, талантливых людях, составивших цвет русской культуры второй половины ХХ столетия, - К.И. Чуковском, Н.Я. Мандельштам, Б.Ш. Окуджаве, Ф.А. Искандере, С.Я. Маршаке, М.М. Козакове, Н.М. Коржавине, Д.С. Самойлове, А.А. Галиче и других. Их портреты - в какой-то степени коллективный портрет русского интеллигента второй половины ХХ века. "Просматривая эту книгу, - пишет автор, - сам не совсем и не всегда понимаю, почему многие из тех, кого встречал, любил и люблю, оказался на ее обочине или за ее пределами... Хотя один из принципов отбора ясно вижу... Многие из вспомянутых мною - как раз те, кто, вопреки испытаниям, выстояли, выстроили свою судьбу, не дали ей покоситься". Книга проиллюстрирована уникальными фотографиями из авторского архива.

Автор Неизвестeн

Биографии и Мемуары / Публицистика / Историческая проза
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже