Читаем Книга прощаний полностью

Честное слово, до сих пор вспоминаю себя, одиннадцати-двенадцатилетнего, с уважением: хотел было юркнуть, пока этот верзила меня не заметил, в проходной двор, однако же пересилил себя. Иду, содрогаясь, ему навстречу.

– А-а! Ты чего это вчера орал?

– Так ведь и ты орал, – говорю, ожидая, естественно, худшего, но ему просто лень связываться с малявкой.

– Ладно, иди! – хлопает по плечу. – Хороший парень…

Счастливый прибегаю домой.

– Мама! – рассказываю ей о своем приключении. – Знаешь, я теперь буду каждый день отдавать ему полбублика!

Бублик было ежедневное лакомство, выдаваемое в послевоенной школе.

– А ты не думаешь, – осторожно говорит мама, – что это будет означать: ты к нему подлизываешься?

И мне мгновенно становится горячо от нахлынувшего стыда…

Пустяк? Еще бы. Но ведь и помнится не страх, а именно стыд, на основе столь ничтожного опыта подсказывая: каким же страданием должен был стать для Володи Максимова лагерь, какова должна была быть благодарность к пригревшим, приблизившим, может быть, защитившим его уголовникам, чтобы и в тридцать лет говорить о них то, что он мне сказал.

…Смешно вспомнить – и тогда было смешно, – он был склонен к культу личности и этой самой личностью был, представьте себе, я. Да. Меня, начинающего литератора, до гениальности вроде бы не доросшего и сегодня, а тогда – снова похвастаюсь – трезво понимавшего, что пишу слабо и неумело, толком не овладев ремеслом (когда в 61-м году меня вдруг пригласил Степан Петрович Щипачев, глава московских писателей, и предложил вступить в ССП, я, от неожиданности обалдев и, в свою очередь, повергнув в изумление собеседника, ответил с неуместной искренностью: «Что вы! По-моему, мне еще рано!»), – в общем, меня, такого, Володя произвел в свои кумиры. И когда я говорил, случалось, что, мол, эта статья мне не удалась, устраивал – буквально – истерику, крича:

– Ты – гений! Ты не смеешь рушить в моих глазах свой образ!

Честное слово, именно: «гений»!

Вероятно, это способно нечто добавить к пониманию его безумного нрава, развернувшегося в эмиграции, в годы редакторского могущества. Реализовавшегося опять-таки в форме непререкаемости, но уже – авторитарной…

Неудивительно, что мне первому он принес свою первую прозу – уже не помню, какого характера и сюжета, но показавшуюся мне настолько беспомощной, что я не сумел выдавить из себя ничего обнадеживающего. В результате – скандал, запой; затем появился, сказал, что ту повесть порвал и выбросил, написал новую, «Жив человек». И хотя, признаюсь, новая тоже мне не понравилась, в ней уже брезжило что-то подлинное, так что я получил хоть какое-то основание ее горячо одобрить. Горячность подстегивалась опасением, что он снова запьет.

Сознаю, сколь щепетильной темы касаюсь, оправдывая себя тем, что, во-первых, на бумаге все же попридерживаю при себе самые пахучие из подробностей (пахучие физиологически, а не нравственно, Максимова не порочащие, отчего в своих устных воспоминаниях обычно их не стесняюсь). А во-вторых, как я уже говорил, раздражает ханжество, с какой даже семья, допустим, Твардовского налагала свой цензурный запрет на одно лишь упоминание об общеизвестной (!) «слабости» Александра Трифоновича.

И что? Вот теперь сама же его дочь Валентина, вспомнив, что она не только дочь, но историк, публикует отцовские дневниковые записи, скажем, такие: «Чуть было не сорвался (ссора с Машей по поводу «смоленских денег» – я не хотел в первый же месяц после мамы…» То есть – после смерти матери. «…Сократить пенсию сестрам), но бог уберег». Правда, уберег не надолго – совсем вскоре А. Т. очутится в Кунцевской, «цековской» больнице: «раскорябанная морда», покалеченные ноги, невролог, «нагло начавший было допрос, сколько я зараз могу выпить водки». Причина попадания в больницу – «мое ужасное низвержение с этой дурацкой лестницы»; до того было пьяное хождение по чужим дачам, словом, «стыдные и горькие воспоминания».

Повторяю: и что? Умаляет ли это, включая сюда негладкости семейного быта, масштаб личности Твардовского и его драмы? Вопрос, слава Богу, уже риторический…

Что до меня и моих отношений с Максимовым, в ту пору я любил его (даже если, как Лермонтов родину, «странной любовью»); уж точно жалел; подчас исполнял роль няньки при нем – особенно когда ему приходилось у меня квартировать, – и, понятно, не мог не заражаться его истеричностью. Запои его, для которых он, кажется, только искал более или менее основательный повод – им мог быть и объявившийся на руках небольшой гонорар, – были для меня постоянной угрозой.

Помнится, «Литгазета» под нажимом Володиных сострадателей согласилась опубликовать его рассказ, но в назначенный номер тот не попал. Я помчался к Олегу Прудкову, ответственному секретарю, объяснить: может-де случиться беда, Максимов сорвется, – и встретил вполне объяснимое юмористическое непонимание:

– Что вы так волнуетесь, Стасик? С рассказом все в порядке, выйдет в следующем номере. Я вам обещаю.

Перейти на страницу:

Все книги серии Коллекция /Текст

Книга прощаний
Книга прощаний

Книга воспоминаний Станислава Борисовича Рассадина. Так получилось, что С.Б. Рассадин был первым, кому Булат Окуджава исполнял свои песни, первым, кто писал об Олеге Чухонцеве и Василии Аксенове, первым, кто прочитал рассказ неизвестного в то время Фазиля Искандера, первым, кто определил новые тенденции в интеллектуальной жизни России - в статье "Шестидесятники" (журнал "Юность", 1960, № 12) он дал название этому уникальному явлению в жизни страны, оказавшему огромное влияние на дальнейшее развитие русской культуры и русского общества в целом. "Книга прощаний" Рассадина - это повествование о его друзьях, замечательных, талантливых людях, составивших цвет русской культуры второй половины ХХ столетия, - К.И. Чуковском, Н.Я. Мандельштам, Б.Ш. Окуджаве, Ф.А. Искандере, С.Я. Маршаке, М.М. Козакове, Н.М. Коржавине, Д.С. Самойлове, А.А. Галиче и других. Их портреты - в какой-то степени коллективный портрет русского интеллигента второй половины ХХ века. "Просматривая эту книгу, - пишет автор, - сам не совсем и не всегда понимаю, почему многие из тех, кого встречал, любил и люблю, оказался на ее обочине или за ее пределами... Хотя один из принципов отбора ясно вижу... Многие из вспомянутых мною - как раз те, кто, вопреки испытаниям, выстояли, выстроили свою судьбу, не дали ей покоситься". Книга проиллюстрирована уникальными фотографиями из авторского архива.

Автор Неизвестeн

Биографии и Мемуары / Публицистика / Историческая проза
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже