Это дневниковая запись Михаила Зощенко, лицезревшего лично и непосредственно одного из триумфаторов, сталинского наркома.
Неожиданные аналогии? Вернее, неожиданно само их сведение вместе? Но нечто, одерживая тотальную победу, как говорится, на всех фронтах, докажет свою тотальность, только если проявится на уровнях категорически разных. Разных до кажущейся несовместимости.
Когда происходит подобное, многие из интеллигентов спешат избавиться от свойственных им рефлексов (прочим не надо и избавляться по причине отсутствия оных).
И вот не уроженец Донщины Шолохов, которому в этом смысле нечего и незачем выдавливать, а одесский еврей Багрицкий, изживая интеллигентскую и инородческую закомплексованность, живописует в поэме «Февраль», как его «лирический герой» насилует проститутку, в которой узнал прежде недоступную для него гимназистку:
И земляк Багрицкого Бабель или, добавим для добросовестности, его двойник Лютов, герой «Конармии» (именно – двойник, близнец, чего все-таки не сказать о герое «Февраля»: как бы Багрицкий ни напирал на местоимение «я», такого подвига сам он не совершил бы), в рассказе «Мой первый гусь» давит в себе интеллигентщину. Глумливо отвергнутый конармейцами как чужеродный очкарик, он завоюет их расположение, уподобясь им же – забрав у хозяйки гуся: «Мне жрать надо» – и расплющив гусиную голову сапогом. Пусть старуха с мукою скажет: «Товарищ, я желаю повеситься», зато недавние гонители за эту жестокость немедля признают за своего: «Парень нам подходящий». И лишь после этого Лютов «громко, как торжествующий глухой», будет читать казакам напечатанную в газете речь Ленина. Точнее, только после этого казаки станут слушать – и Ленина, и Лютова, в коем обнаружилась, проросла
Конечно, с Бабелем, как, впрочем, и с Багрицким, все непросто. Второй из них от воспевания «беспартийного» Уленшпигеля переходит к апологии Дзержинского, добросовестно воспринимая его уроки («…Но если он скажет: «Солги», – солги, но если он скажет: «Убей», – убей»; «он» здесь – не сам по себе Феликс Эдмундович, а «жес- токовыйный» век, «новое отношение к жизни»). Слава Богу, что сердце все-таки тянется к участи бедолаги Опа- наса.
Что же до Бабеля, то убийство птицы, не свыше того, – вот максимум, доступный интеллигенту Лютову на пути срашивания с конармейцами. А в рассказе «Смерть Долгушова» он же ставит себя на грань отторжения и, возможно, гибели, не решившись добить безнадежно раненного товарища:
«Афонька… выстрелил Долгушову в рот.
– Афоня, – сказал я с жалкой улыбкой и подъехал к казаку, – а я вот не смог.
– Уйди, – ответил он, бледнея, – убью! Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…
И взвел курок.
Я поехал шагом, не оборачиваясь, чувствуя спиной холод и смерть».
Или (рассказ «После боя»): «Я изнемог и… пошел вперед, вымаливая у судьбы простейшее из умений – уменье убить человека».
«Победа за ними!» За теми, кто -
Но Фроим все же бандит. У Шолохова Мишке Кошевому в том обществе, в котором он намерен торжествовать, не нужен «казачий Гамлет» Григорий Мелехов…
Итак, повторим: «…Побежденным оказалась гуманная цивилизация. Во всем мире звучит колокол антигуманизма… (Блок). «Победа за ними!» (Зощенко). И тот же Бабель, как его Лютов, сам не способный уподобиться в отношении к жизни и, главное, к смерти конармейцу Афоньке или решительному чекисту, все же эпически любуется, скажем, главой Кабардино-Балкарии, ханом- головорезом Беталом Калмыковым, захаживает в дом к вурдалаку Ежову или хвалит на писательском съезде литературный стиль Сталина.
Как знаем, не помогло. Не зачли. Раздвоенность интеллигента не вызвала у власти доверия – в отличие (понятно, не говоря об уникальной цельности Михалкова) от простоты-прямоты Шолохова, кому был прощен (не за эти ли самые качества?) даже дерзкий протест против бесчинств коллективизаторов. Даже упорство относительно Мелехова, не перешедшего в красный стан.
Хотя как раз последнее могло и понравиться.
Григорий, перекинувшийся к большевикам, – эка невидаль! Но в качестве побежденного, сломленного врага он должен был льстить тому, за кем победа, – да не Кошевому, чье человеческое ничтожество лишь подчеркивало неодолимость стихии, пылинкой которой он был. Нет, победителю в ином ранге и чине.