Тем, что ты продолжал пребывать в страхе, все же не преступая стыд.
Кайсын Кулиев рассказывал мне, что, когда началась травля Александра Исаевича Солженицына, ему в Нальчик позвонил Давид Кугультинов (сам старый лагерник, между прочим, и ведший себя в лагере, говорят, мужественно):
– Кайсын, мы тоже с тобой должны выступить с осуждением.
– Давид, – осторожно спросил Кулиев, – тебе это поручили или ты сам придумал?
– Сам, – отвечал Кугультинов. – Мы с тобой должны выступить, не дожидаясь, когда нас попросят.
– Хорошо, – сказал Кайсын. – Я подумаю. Позвони мне завтра.
И тут же уехал в родной аул Верхний Чегем, расположенный так высоко в горах, что туда не дотянули телефонный провод. А для пущей надежности – загулял.
Разумеется, этот поступок не стоит сравнивать с тем, когда Кулиев пренебрег разрешением не идти с балкарцами в ссылку. Но и бегство в горы от срама – тоже поступок. Конечно, только на фоне ирреальной реальности, однако другой не было.
В чем истинное несчастье? В том, что и фон, и ирреальность настолько живучи, что переживают даже свою первопричину – страх.
…Номер «Литературной газеты» за 15 февраля далекого 1966 года. Обращение к советской общественности: «Мы, профессора и преподаватели филологического факультета Московского университета… не можем не выразить публично своего отношения к беспринципной деятельности Андрея Синявского».
Дальше – все, как положено. Отмываются от коллеги по факультету, только что осужденного на лагерный срок (Даниэль как чужак их не интересует):
«…Сочинения Терца полны ненависти к коммунизму, к марксизму и славным свершениям в нашей стране на протяжении всей истории Советского государства…Рука не поднимается воспроизвести… А русский народ… Он тоже оклеветан Терцем…Терц клевещет не только на советского человека – он клевещет на человеческую природу, на все человечество».
Широко, высоко замахнулись филологи, но в самом тексте ничего интересного нет; резанули, помнится, подписи этих обиженных за человека и человечество, то есть, собственно, две из них: «С. М. Бонди, профессор… В. Н. Турбин, старший преподаватель».
Знаменитый пушкинист – и специалист по Лермонтову, любимец своих студентов. Вдобавок – заметный, яркий критик…
Вот – отдал дань так называемой объективности, теперь можно расслабиться, позволив себе субъективную толику.
Глупо скрывать, тем более в книге воспоминаний: Турбина как критика я терпеть не мог, чего не скрывал, впрочем, и в своих публикациях. Его статьи всегда казались мне эффектной – то есть рассчитанной на эффект – дешевкой. Натужными попытками парадоксальничать ради самого по себе парадокса. То смешает с дерьмом первый и дивный спектакль «Таганки» «Добрый человек из Сезуана», где ему остро не хватит критики капитализма; то отчаянно предположит, что милицейские сочинения Юлиана Семенова ожидает судьба Шекспира (помню, даже и Юлик, с самоуничижением незнакомый, был озадачен); то в книге с комсомольско-фамильярным заглавием «Товарищ время и товарищ искусство», вспомнив, как в детстве упоенно следил за столяром дядей Лешей, мастерившим тумбочку, спросит: «Но чем же ваятель или поэт хуже или лучше столяра?» И возмечтает об уничтожении всяких там таинств: «…Мы, став взрослыми, не должны отказывать себе в счастье видеть, как создается уже не простенькая тумбочка, а произведение искусства».
Вот, значит, до какого убожества можно довести идеи формальной школы; вот каким шаржем оборачиваются обещания Эйхенбаума и Шкловского показать, «как сделана «Шинель» Гоголя», «как сделан «Дон Кихот»…
И т. д.
Это – Турбин-критик. Как преподавателя я его не знал – с этим к его студентам, чаще студенткам, вроде Аллы Латыниной, но кое-что, мне кажется, все же угадывал.
Во всяком случае, вспоминаю следующее.
Среди моих университетских приятелей был младшекурсник, милейший Гоги, переведшийся из Тбилиси, где считался вполне приличным студентом, но, как немедленно выяснилось у нас в МГУ, не знал
Делать нечего, я принялся его натаскивать; не напич- кивать какими-никакими сведениями, ибо до экзамена оставалось часа полтора, а импровизировать, пытаясь представить, чем и как мой Гоги может покорить Турбина, заработав хотя бы тройку:
– Главное, будь развязным! Небрежным – будто вся эта русская литература тебе осточертела! Отзывайся о них обо всех, например: эта старая баба Тургенев… Этот мусорный старикашка Толстой… Психопат Достоевский… Только Лермонтова не обижай!
И вот. пропустив со страху вперед всех девочек-одно- группниц, возвращавшихся опечаленными, а то и плачущими, Гоги идет на экзамен, и, когда выходит, его большие уши горят, как два заходящих солнца.
– Ну что? Неужели четверку поставил?
– Пять!
Единственная пятерка на всю группу.