Сам я его преимущественно ругал – на протяжении долгих лет, порою обидно. Вероятно, следует повиниться: переругал. И если немножко смешно, когда он хвастает в интервью, что наберет у себя 50 ООО хороших строк, «побольше, чем у Тютчева»… Забыл, понимаете, что
Но ежели мог, стало быть, держал в голове, тем не менее продолжая ругаться, – отчего ж говорю о своей вине со смягчающим добавлением «вероятно»?
Тем более меня по контрасту постоянно смущало поразительное благодушие Евтушенко к своему закоренелому ругателю. «Здравствуй, любимый враг!» – положим, сэтим возгласом он однажды бросился мне на шею, находясь в состоянии расслабленно-подогретом, когда любишь весь мир, но вот уже недавняя ода (!) критикам, притом не из числа снисходительных:
Справедливо ли это или, что вероятнее, свыше заслуг, но таково его осуществленное право думать так, а не иначе. Как его же правом было бы поступить, скажем, подобно автору восхитительного «Чонкина» (первая часть), чья поздняя проза приводит меня в отчаяние и кто за это устроил мне крикливо-публичный скандал.
За что я бранил Евтушенко? За то, что он не Пастернак? Не Самойлов или Чухонцев (мои предпочтения)? Но это было бы слишком глупо. Ссорясь с Евтушенко, я ссорился с самим собою.
Да. Мне, видите ли, казалось, что он, почти мой ровесник, ну, всего-то двумя годами старше, успевает высказать то, чем я в своей полуинтеллигентской рефлексии только начинаю заболевать, – и, понятно, поспешив, торопится
Лишь потом стало понятно, что этот дар предугадывания сам по себе еще ни хорош, ни плох: это участь как Булгарина, так и Тургенева.
Евтушенко, не раз произнесший слова «зависть… завидую», по крайней мере однажды сказал это совершенно всерьез: «Я так завидовал всегда всем тем, что пишут непонятно…» Ибо сам-то, скорее, исполнил ленинский завет Демьяну Бедному: надо идти не за читателем, а немножко впереди.
Теперь догадываюсь, насколько это брюзжание было симптомом не то чтобы исключительной близости, но – неотвязности. Я ведь уже говорил, что и судьбу-то свою литературную переломил, разом ушел из критики, предпочтя историю литературы, не только по причине возросшей тяги туда, но, хоть отчасти, из-за него, Евтушенко. Цензура, ужесточаясь, пресекала поползновения смеяться над вельможными графоманами, Софроновым или Исаевым, суперничтожного Фирсова и того не давали тронуть – так что ж? Односторонне сосредоточиться на недовольстве Евтушенко и Вознесенским, цензурой не защищенными? (Хотя – всякое было. Одну мою книжку запороли в «Советском писателе», среди прочих неисполнимых требований предъявив и такое: как можно, говоря о Вознесенском, не отметить похвально его политическое возмужание, воплотившееся в «Лонжюмо», поэме о Ленине?) Что значило бы – окончательно потерять независимость, слившись с теми, кто их ругал