С такой свободой, с такой «скоростью» нельзя говорить много. Дышать таким воздухом повествования легко и трудно, как в горах: не надышаться.
О сказке, может быть, почти так же трудно писать, как и сказку… В этом как бы дань уважения к надличности жанра.
Почти ничего невозможного, невиданного, феерического нет в этих сказках. Вано и Нико — миллионная частица народа, как бы состоящего из Вано и Нико. Они настолько слились, растворились, уподобились, что почти исчезли в сплоченной сутолоке современного мира. Они обнаруживают себя вдруг и с удивлением, чаще всего в том случае, когда видят друг друга: Вано видит Нико, а Нико — Вано. Словно в зеркале отражаются, а отразившись, не узнают прежде всего себя в отражении — возникает конфликт. Странно, но именно приемом этого «обезличивания» обнажает автор их глубокую человечность, их единственность за счет равенства — они принадлежат себе: Вано принадлежит Вано, а Нико — Нико. Хотя Нико и посягает на Вано.
Итак, герои — статичны и обыденны, да и внутренний сюжет знаком каждому, любому. А эффект преображения, переосмысления — чудесен, чудесен уже тем, что практически не поддается анализу. Казалось бы, нет в этих сказках ничего специфически грузинского, кроме произношения имен — Вано и Нико, но это никак уж не «Иван и Николай», даже не «Ваня и Коля» — сказки невыразимо, неуловимо, но глубоко национальны, как линия в орнаменте. Из сказок практически изгнано все то, что могло бы свидетельствовать об оригинальности, индивидуальности прозы именно этого автора, однако они так же невыразимо и неуловимо ни на что не похожи, как народное слово. Может, это и есть свобода? — та полная свобода, о которой художник может только мечтать, — внутренняя?.. В таком случае для достижения ее понадобилась как раз крайняя степень закрепощения, отказа, освобождения именно от себя.
Трудно создать сказку… То ли они давно уже сложены, но даже пусть изящная и тонкая, но все равно разнеженная, жеманная, исполненная намеков и реминисценций, интеллигентная сказочка встречается достаточно редко. Что и говорить о попытке создать сказку, по степени надличности и абстрактности почти равную сказке народной, о попытке сложить ее языком, в котором не существуют менее или более понятные слова, а существуют только слова всех, для всех, слова — всегда. И когда Э. Ахвледиани назвал свою сказку «современной», то это не было свидетельством модернизации жанра, а подчеркиванием того, что именно сказку он сказал, только новую, какой еще не было.
Создав в столь юном возрасте такое чудо бесстильности, на какое посягает писатель разве что в конце собрания сочинений, исчерпав и пресытившись литературой, пытаясь обойтись «без литературы», как если бы мог быть жанром безымянный «памятник литературы», в котором единственной эклектической деталью, единственным словом, которое можно было бы вычеркнуть, было бы имя автора; то есть начав с редко удающегося достижения не в конце, а в начале писательского пути, столь в принципе личностного, столь насаждающего себя, — Эрлом мог оказаться в сложном положении молчания, непродолжения, возвращения к непройденному. И время шло на него, относя вспять. А ему было уже и всего двадцать пять лет.
И я могу поставить ему только в заслугу, что ему достало не то мужества, не то благородной художественной лени — не эксплуатировать столь удачно найденный, самобытный, до него будто никому и не принадлежащий способ сложения этих сказок и остановиться ровно тогда, когда ему самому стало все на этот счет ясно, когда его частный метод до конца выразился и окреп и, казалось, был готов к долгому употреблению.
(Раскрывая литературный памятник безымянного или мифически-легендарного автора (крайняя степень признания в своем роде есть тоже отмена имени личного), мы не задаемся вопросом, было ли им написано еще что-нибудь, кроме этих двух-трех печатных листов, мы не задаемся этим вопросом, потому что для нас там написано все. А когда написано все, мы не можем знать, может ли быть и еще что-нибудь.)
Я не пытаюсь раздвинуть литературную иерархию — я говорю о феноменологии литературного памятника: вот все, что у нас осталось, когда мы держим его в руках. Мы восхищены этой достаточностью. Нам кажется само собой очевидным, что в современное нам время их быть не может, что литературный памятник не может быть создан. Он может только уже быть. И мы правы: трудно сейчас представить, что можно написать всего лишь все, да еще и имя утратить.