На остановке автобуса, у ограды, сегодняшняя картина наложилась на мое детское воспоминание: я маленький, мы уезжаем из кибуца, мама рядом со мной высокая-высокая, я держу ее за руку, и я счастлив, потому что она такая красивая, такая молодая, как старшая сестра, потому что она теперь только моя, — а она повернулась к мужчине. Что за мужчина? Не помню, кажется, он нас провожал, и вот она повернулась к нему и целует, по-настоящему, в губы, и я чувствую, как весь воздух выходит из моей груди, хочется закричать, но пересохшее горло не в силах издать ни звука, хочется убежать, но я не в состоянии оторваться от мамы, мне стыдно, мне больно, я не могу двинуться, — и теперь, тридцать лет спустя, на том же месте я испытал то же чувство, будто она предала меня, потому что поцеловала мужчину, другого, не папу, и значит, все, что рассказывали мне о ней дети в кибуце, — правда, она нечистая, она не моя, она пойдет с каждым, так они говорили, с каждым, но не со мной, и я хотел умереть, потому что она лгала мне, она меня использовала, и слезы вдруг покатились по моим щекам, я не понимал, почему плачу, и от этого было страшно. Разве не хотела она, как и я, покинуть это место, этот ад, где меня травили? Разве не хотела унести отсюда ноги, бежать куда угодно? Всю дорогу в автобусе, до самого Тель-Авива, я плакал, но мама этого даже не замечала, она смотрела на пейзаж за окном, и теперь, тридцать лет спустя, у ворот кибуца, когда подъехал автобус, я снова был в слезах; прикрыв лицо ладонью, будто бы утирая лоб, я купил билет, сел сзади и всю дорогу до Тель-Авива рыдал, как рыдал ребенком, и сидевший рядом со мной очень старый хасид смотрел на меня очень голубыми глазами, и я задыхался от его кисловатого запаха, и его костюм, когда-то, надо думать, черный, белел теперь на швах и складках, и этот старый, очень худой хасид так и смотрел на меня до самого Тель-Авива влажными глазами, словно тоже готов был заплакать. Я думал, он заговорит со мной, сначала на иврите, потом без усилий перейдет на английский или даже на французский, ведь это страна полиглотов, заведет речь о Библии, о Всевышнем, о благодати молитвы и об учениях, но он, к счастью, рта не раскрыл. Только смотрел на меня с бесконечно печальным видом. Я хотел огрызнуться, чтобы он отвел взгляд и дал мне спокойно поплакать. Но у меня не было на это сил.
Вернувшись в Брюссель, я узнал, что дядя Эли тяжело болен. Я позвонил матери, потом дяде Арье, потом Натану; никого из них не было дома; наконец Алина дала мне номер его палаты в больнице Брюгман.
Это была отдельная палата интенсивной терапии, в дальнем корпусе, маленькая комнатка, полная Рабиновичей, пришибленных и молчаливых. В углу теснились двое-трое дядиных друзей, они оставались недолго, полчаса — минут сорок, и уступали место другим друзьям, знакомым, компаньонам, клиентам, коллегам. И среди всех этих людей, центральной фигурой, основанием свода этого сооружения, сидела моя мать, растрепанная, с лицом в грязных потеках, с красными глазами. Она не обернулась ко мне, когда я вошел. Ее глаза были прикованы к старшему брату.
Я посмотрел на нее, и во мне всколыхнулась былая подростковая ненависть ко всей этой лжи, скрытности, манипуляциям — к моей матери. Сердце мое зашлось, дыхание стало частым, хриплым, свистящим.
Я вышел. Постоял, прислонясь к стене, в коридоре. Через несколько минут я задышал ровнее и решил вернуться в палату. Сделал шаг. Мне показалось, будто земля уходит из-под ног, но я должен был продолжать идти, ставить одну ногу перед другой, двигаться вперед, у меня нет иного выбора, кроме как двигаться вперед в череде дней, кроме как жить, просто жить, смерть придет в свой час, не задержится, а пока, может быть, меня еще ждет сюрприз, удивление, подлинно счастливый момент, который блеснет в серости сменяющих друг друга дней, в этом унылом, окутанном дождем городе, в этой якобы современной больнице с уже облупившимися стенами, — и я вошел в палату.
Меня зовут Мартина Рабинович. Они говорят, что я не знаю. А я знаю.
Они говорят, что я не могу. А я могу.
Тысячу раз могу.
Некоторые из них, я уверена, хотят отнять у меня Али. Но у них не выйдет, никогда не выйдет, теперь врачи на моей стороне, и я сильная теперь, сильная, как никогда. У меня есть квартира, есть пособие, я ищу работу. У меня есть ребенок. Али.
А им всем это не нравится, очень не нравится, очень.