Я начал объяснять: сойти у Казанского, пойти назад… И вдруг соображаю: что же я несу?! Я их посылаю к «Европейской»! В центре с детства знаю каждый дом, но все равно, если неожиданно спросят, мне нужно 3—4 секунды посоображать.
Значит правильно, что не пытался в летчики.
Кстати, примечательно, что́ я высматривал в окне: считал встречные троллейбусы, каких больше — старых или новых, трехдверных? Меня близко интересуют новые троллейбусы, автобусы, дома, мосты и все такое. И доволен, словно они мои личные. Так что могу себя поздравить: у меня развито чувство хозяина города.
По телевизору передавали дурацкий опереточный дуэт. Личности у обоих — вульгарнее не бывает, ужимки, прыжки; слова на уровне:
Посмеешься, а потом выругаешься и устыдишься, что сам подвержен чувству, послужившему как-никак формальным поводом для создания подобных экскрементов искусства.
Но когда я ругался и негодовал, как мне хотелось, чтобы рядом была Надя, чтобы смеяться и ругаться вместе с нею. Это постоянное стремление: чтобы она была рядом, когда говорю с интересным человеком, встречаю смешное место в книге, вижу красивую панораму с холма. Очень хочется показать ей любимые места: Теберду, Чусовую, Кивач.
Ее рядом нет, а я воображаю, что есть, и говорю про себя то, что сказал бы ей, и словно слышу ответы. Получается, я весь мир воспринимаю иначе — объемнее, полнее — уже потому только, что она существует.
Не могу избавиться от воспоминания: мое объяснение в любви. В таких случаях лучший способ — записать, становится легче. Ужасно это трудное дело — объяснение, когда не выносишь пафоса и всяческой риторики.
Мы сидели в Кавголове. Там очень удобно: почти что лес, но попадаются скамейки. Солнце просвечивало сквозь ели, пахло смолой и землей. Когда вокруг такая благодать, невольно удивляешься: и зачем мы коптимся в городе? Бродили мысли о рае в шалаше — над озером, в котором гнездятся дикие утки и отражаются облака. Бывают же минуты полного счастья! Вокруг никого. Надя положила голову мне на плечо.
Молчали. Объяснение сгущалось в воздухе как гроза, оно уже чувствовалось физически.
— Знаешь, — сказал я наконец, — выходи за меня замуж. Я ведь тебя правда люблю.
Надя молчала, будто ждала продолжения. Но я же все сказал.
Все-таки продолжил:
— У меня сразу появилось такое чувство, что ты родная. Едва познакомились. Еще и по имени не знали, просто смотрели друг на друга — помнишь?
Целовались мы упоительно. Все было ясно: она меня тоже любит! Господи, да как могло быть иначе? Я с самого начала знал! Она, моя Она, и не могла быть другой!
Но потом Надя оторвалась и сказала:
— Нет, я не могу. Ты меня совсем не знаешь. За мной тянется старая-старая любовь. И от нее никуда не деться. Странная-странная любовь. Мы с ним даже не любовники, да он и человек-то пропащий: талантливый ужасно, но, знаешь, спился, выгнали из одного театра, из другого. Он знает, что есть на свете я, что я всегда его жду. И если узнает, что я его бросила, он просто не вынесет, он сделает что-нибудь ужасное. Безнадежный случай. Я про себя говорю, не про него.
Мне стало даже не столько обидно, сколько неприятно: Надина история представлялась уродливой, отталкивающей.
— Какая же это любовь? Это жалость.
— Называй как хочешь. Но он не вынесет.
— А я вынесу?
— Ты вынесешь. Ты сильный.
— Значит, нужно быть слабым, жалким! Нужно запить, уйти с нашей фермы в грузчики при магазине — тогда ты всполошишься: «Надо спасать, он гибнет!» — и полюбишь ради спасения. Гуманизм.
— Ты же знаешь, что не уйдешь в грузчики.
— И этим виноват. Такой толстокожий, что даже не спиваюсь, да?
— Не надо так говорить. Все логично, но тут не поможешь логикой. Я сердцем чувствую, что его нельзя бросать.
— Но ты меня любишь или его? Честно?
Она посмотрела с упреком, словно я сделал больно жестоким вопросом. Наконец сказала тихо:
— Его.
— Раз любишь, тогда не о чем и говорить.
— Не сердись.
Она притянула меня и сама поцеловала. Об этих вторых поцелуях вспоминать неприятно — фальшь, ложь.
Надя тоже почувствовала, оттолкнула:
— Не надо, нехорошо. Все равно у нас ничего не выйдет. Я там связана накрепко.
Как легко живется истерикам, пропащим пьяницам. Над ними трясутся, благородные женские натуры устремляются их спасать. Женщин пленяют слова. И они не понимают дешевизны этих слов. Если бы я ударился в жестокую мелодраму — как знать… Но я ценю слова слишком высоко. Я сказал, что люблю. Надя слышала. Если бы и она любила, этих слов было бы достаточно.
Да и врет она. Что же, так и загубит жизнь ради своего истерика? Придет кто-то другой, не я, и она пойдет с ним. Может быть, тот будущий счастливец расстреляет всю обойму пошлых красивых слов, но не в словах дело. Просто она его полюбит. А пока очень удобно и гуманно отговариваться такой вот старой и странной любовью. Похоже на то, как в четырнадцатилетнем возрасте многие девочки клянутся, что никогда-никогда не выйдут замуж.