Было тихо на дворе, ни светло, ни темно, и все вокруг казалось завороженным беззвучным шептанием древних, вещих снов. Все томилось и млело, и луна сияла, и тоска опять сжимала сердце, и было все ни сон, ни явь. Тысячи запахов, незаметных днем, различались чутко и напоминали что-то древнее, первобытное, забытое в долгих веках.
Еле слышно бормотала старая:
– Ворона и есть. Только крыльев у меня нету. И я каркаю, и я каркаю, а им и горя мало. А мне дадено предвиденье, и не могу я, красавица, не каркать, да людишки-то и слушать меня не хотят. А я как увижу обреченного, так и хочется мне каркать, и хочется.
Старуха вдруг широко взмахнула руками и резким голосом крикнула дважды:
– Кар, кар!
Александра Ивановна дрогнула. Спросила:
– Бабушка, кому каркаешь?
Ответила старая:
– Тебе, красавица, тебе.
Жутко стало сидеть со старухою. Александра Ивановна ушла к себе. Села под открытым окном. Слушала, – за воротами сидели двое и говорили.
– Воет и воет, – слышался низкий и злой голос.
– А ты, дядя, видел? – спросил сладенький тенорок.
Александра Ивановна сразу по этому тенорку представила кудреватого, рыжеватого, весноватого парня, – здешний, с этого же двора.
Прошла минута тусклого молчания. И вдруг послышался сиплый и злой голос:
– Видел. Большая. Белая. У бани лежит, на луну воет.
Опять представила по голосу черную бороду лопатою, низкий плоеный лоб, свиные глазки, расставленные толстые ноги.
– Чего же она воет, дядя? – спросил сладкий.
И опять не сразу ответил сиплый:
– Не к добру. И откуда взялась, не знаю.
– А ежели, дядя, она – оборотень? – спрашивал сладкий.
– А не оборачивайся, – ответил сиплый.
Непонятно было, что значили эти слова, – но не хотелось думать о них. И уже не хотелось прислушиваться к ним. И что же ей звук и смысл людских слов!
Луна смотрела прямо в лицо, и настойчиво звала, и томила. И тусклою сжималось сердце тоскою, – и не усидеть было на месте.
Александра Ивановна поспешно разделась. Нагая, белая, тихо вышла в сени, приоткрыла наружную дверь, – на крыльце и на дворе никого не было, – пробежала двором, огородом, добежала до бани. Резкое ощущение холода в теле и холодной земли под ногами веселило. Но скоро тело угрелось.
Легла на траву, на живот. Приподнялась на локтях, подняла лицо к бледной, мертво-тоскующей луне и протяжно завыла.
– Слышь, дядя, завыла, – сказал у ворот кудреватый.
Сладенький тенорок трусливо дрожал.
– Завыла, проклятая, – неторопливо отозвался сиплый и злой.
Встали со скамьи. Щелкнула щеколда у калитки.
Тихо шли двором и огородом двое. Впереди старший, дюжий, чернобородый, с ружьем в руках. Кудреватый трусливо жался сзади. Выглядывал из-за плеча.
За банею лежала в траве большая белая собака и выла. Ее голова, черная на макушке, была поднята к ворожащей в холодном небе луне, задние лапы были странно вытянуты назад, а передние упруго и прямо упирались в землю. В бледно-зеленом, неверном озарении луны она казалась огромною, – такою огромною, каких и не бывает на свете собак, – толстою, жирною. Черное пятно, которое начиналось на ее голове и тянулось неровными извивами вдоль всей спины, казалось женскою распущенною косою. Хвоста не было видно, – должно быть, подвернут. Шерсть на теле была такая короткая, что собака издали казалась совсем голою, и кожа ее матово светилась в лунном свете, и похоже было на то, что в траве лежит и воет по-собачьи голая женщина.
Чернобородый прицелился. Кудреватый закрестился и забормотал что-то.
Гулко прокатился удар выстрела. Собака завизжала, вскочила на задние ноги, прикинулась голою женщиною и, обливаясь кровью, бросилась бежать, визжа, вопя и воя.
Чернобородый и кудреватый повалились на траву и в диком ужасе завыли.
Отравленный сад
– Прекрасный Юноша, о чем ты задумался так глубоко? – спросила Старуха, у которой Юноша снимал комнату.
Она тихо вошла вечером в его полутемную комнату и, еле слышно шелестя по крашеному буро-красною краскою неровному полу мягкими туфлями, приблизилась к Юноше и стала у его плеча. Он вздрогнул от неожиданности, – уже с полчаса стоял он у единственного окна своего тесного покойчика в верхнем жилье старого дома и, не отрываясь, смотрел на лежащий перед ним прекрасный Сад, где цвело множество растений, благоухающих нежно, сладко и странно.
Отвечая Старухе, Юноша сказал:
– Нет, Старая, я ни о чем не думаю. Я стою, смотрю и жду.
Старуха укоризненно покачала седою головою, и узлы ее темного платка закачались, как два остро-поднятые кверху, настороженные уха. Ее морщинистое лицо, более желтое и сухое, чем у других старых женщин, живших на той же улице, на окраине громадного Старого Города, выражало теперь озабоченность и тревогу. Старуха молвила тихо и печально:
– Жаль мне тебя, милый Юноша.