После долгих препирательств примирились на том, что отняли у Нее Младенца, – хотя, если рассуждать логически, с их собственной точки зрения, это должно быть еще хуже. Может быть, Мать не так опасна, если Ее обезоружить? Во всяком случае, все это похоже на притчу. Нельзя отделить статую матери от новорожденного ребенка, младенец не может висеть в воздухе, собственно говоря, вообще не может быть статуи младенца.
Точно так же не можем мы подумать о Нем, не думая о Матери. В обыкновенной, человеческой жизни мы не можем прийти к новорожденному, не придя тем самым к его матери; мы можем общаться с ним только через мать. Отнимите Христа у Рождества или Рождество у Христа, иначе вам придется смириться с тем, что святые головы – рядом и сияния их почти сливаются, как на старых картинах.
Можно сказать, как ни грубо это звучит, что в тот час, в той складке или трещине серой горы мир был вывернут наизнанку. Раньше благоговейные и удивленные взоры обращались как бы наружу, с этих пор обратились внутрь, к самому маленькому. Бог был вовне, оказался в центре, а центр – бесконечно мал. С этих пор спираль духа центростремительна, а не центробежна.
Во многих смыслах наша вера – религия маленьких вещей. Я уже говорил, что предание – и в книгах, и в картинах, и в легендах – отдало дань парадоксу о Боге в яслях. Наверное, меньше говорилось о Боге в пещере. Как ни странно, о пещере вообще говорили мало. Рождество Христово переносили в любую страну, в любую эпоху, в любой ландшафт и город, подгоняли к самым разным обычаям и вкусам, – и это очень хорошо.
5 декабря
Христос раждается – славите, Христос с Небес – срящите. Христос на земли – возноситеся. Пойте Господеви, вся земля, и веселием воспойте, людие, яко прославися.
В декабрьское зимнее утро 1930 года мы покинули дивеевский наш дом. Дом, в котором я родился, в котором прошло наше детство. Дом, в котором умер отец. Он смотрел на нас своими пустыми темными окнами, безжизненно мертвый, холодный и чужой. Как быстро родное становится неродным. Стоит только погаснуть очагу, у которого текла твоя жизнь, его словно и не было, словно и не грел он тебя, словно и не было жизни в нем. С таким чувством покидал я погасший очаг, у которого прошло мое детство. Без сожаления. Он как бы перестал для меня существовать. Долгие-долгие годы нужно было прожить, чтобы понять и оценить всю прелесть и значение его, сформировавшего душу мою от младенческих лет до старости!
А в тот зимний день я покидал этот дом, как покидают тюрьму. Впереди меня ждала свобода! Новый мир, мне совсем незнакомый, и новая жизнь. К сожалению, ни к новому миру, ни к новой жизни мы были совсем не подготовлены. Нас ждала впереди жестокая правда жизни. У саней собралась толпа причитающих баб:
– Да куда ж, бат, ентакий мороз-то, да на цаво енто похоже, голые, смотри, бат, голые ребята померзнут, бат, погодь-то, погодь, Ляксандровна, накрой ребят-то тулупом-то.
В сани полетели пахнувшие овчиной и крестьянским потом тулупы. Добрые, вскоре сами до нитки обобранные, авдотьи, акульки и фроськи накрывали нас с плеч снятыми теплыми тулупами, укутывая в них наши ноги, плечи и головы.
– Ведь нада ж, как ента сволочь сирот-то обобрала!
Вертьяновские и дивеевские бабы шмыгали носами, совали маме в платки завязанные хлеб, вареные яйца, лепешки. Сани тронулись. Впереди шестьдесят верст, а еще сколько их, Бог весть.
На полпути, уже под вечер, мы остановились на ночлег у сельского батюшки. Пили горячий чай. В доме пахло жареными семечками и свежим подсолнечным маслом. Батюшку еще не раскулачили, но он ждал со дня на день «лихоимцев», а пока слепая лошадь во дворе медленно ходила по вытоптанному копытами кругу, приводя своей одной лошадиной силой в движение весь механизм маслобойки. Скоро, очень скоро отнимут эту единственную лошадиную силу, а батюшку – в Сибирь.
Наутро, рано, чуть светало, мы снова сели в сани, матушка заботливо закутала нас тулупами, батюшка перекрестил всех нас, и сани тронулись. В морозной мгле впереди показался Арзамас.