Приверженцы старины седовласые московские бояре брюзжали: все российские неурядицы пошли с той поры, когда царь Петр по малоразумной своей младости связался с немцами-иноземцами, бражничал с ними да занимался разными потехами. Какое могло быть от того неразумия государству добро? Лишь разор один. И новый столичный город на краю света поставил, вовсе унизив Моству. Был боярин в том Петербурге, своими глазами видел на бесовском ассамблейном сборище, какими винопивцами окружен там царь. У адмирала графа Апраксина веселились. Потолок в палате был низкий, и дым от усердных курильщиков кружился, как в черной мыльне после затопу. Боярин как глотнул табачного смрада, так и зашелся в неуемном кашле. Едва-едва отдышался. Ну и пили же там! И такое же безудержное винопитие вошло в обычай между другими знатными российскими домами, считай, что споили царя разными фряжскими зельями, а оттого и укоротился его век.
Ой, словно забывали бояре, а попросту говоря – кривили душой, порицая такое. Ведь еще Володимир Красное Солнышко изрекал, что веселие Руси есть пити.
И еще ворчали старожилы: московские-де государи, предки царя Петра, сидели от черни далеко и высоко в своих богатых теремах, снисходя в мир подвластных им в блеске и величии, подобно божествам, а Петр Алексеевич смолоду одеяние царское поскидал и к делам царственным стал неприлежен, понеже одни войны да забавы держались на уме.
– На нашей памяти и на наших глазах было, когда царь, возвратившись из заморской поездки, созвал к себе в Преображенский дворец именитую боярскую знать да со смехом, с демонским весельем обстригал ножницами бороды почтенным вельможам. Находились смелые люди, вслух пеняли ему, что такое поведение его зазорно, а он от того замечания только глотку смехом своим надрывал. Говорили ему: «Ты думаешь, что от такого веселья честь свою возвышаешь? Ан бесчестье творишь». Ну, а он на кого разозлится, бывало, того в Преображенский приказ на допытливость посылал.
– А я еще такое добавлю, что по всей спине дрожью оторопь пробежит. По доносу приходского духовника один тяглец Садовой слободы винился, что при исповеди царское величество антихристом называл потому, что велел царь людям бороды сбривать и кургузое немецкое платье носить. И велел службы нести великие, и податями-поборами, солдатскими и иными нападками народ весь разорил. И в Приказах судьи одни неправды творят да взятки берут, а государь судей не унимал и за ними не смотрел. И на орленой бумаге пишут герб – орла двоеглавого, а о двух головах орла не бывает, а есть двухглавый змей, сиречь антихрист оный.
– Чего еще тут говорить, когда он, теперешний упокойник, самых лучших людей из боярского рода-племени перевел. Петербург велел в сапоги обуть, а Москву – чтоб в лапти.
– Монса под боком у себя держал, а он, Монс-то…
– Молчи! Теперь она из-под Монса главнейшей государыней стала. Это ль не страмота!
– Изменил царь Петр Москве-матушке, и нет у нас добрых слов, чтобы слезно упокойника вспоминать. К чужакам, вовсе к ворогам, переметнулся он.
Жизнь в Москве все еще велась, как в давнюю старину. Явись к боярскому дому чужестранный человек с деликатным визитом засвидетельствовать свое почтение именитому хозяину, а тот, неприязненно выслушав приветственные слова, сведет насупленные брови и настороженно спросит: может, еще чего желает от него гость? Нет, ну и ладно. И ему, хозяину, до него никакого дела тоже нет, и пускай незваный человек отправляется к кому-нибудь другому. А услыхав, что гость иноземец, прибывший в Москву, скажем, из Ганновера, боярин пожует-пожует губами и отмахнется рукой: «Не слыхали про такую страну, да и слышать про нее не хотим. Ступай ты отселева, – и многозначительно поглядит на брехучих собак, одобряя их нетерпимость к постороннему человеку.
Толковали московские люди, подходя в своих догадках близко к истинной правде, говорили, что царица Екатерина испортила царя Петра и самосильно укоротила его земной срок. Донеслась до Москвы и такая весть, исходившая будто бы от петербургского дворцового всезнающего человека: когда государь почуял близкую кончину, то сам про себя сказал: «Было б еще пожить, да мир меня проклял».
И так еще говорили:
– Жесток был государь, а теперь от царицыного женского сердца народу жизнь полегчает. А вот ежели бы на трон царского внука Петра посадили, так он жестче деда бы стал. За погубленного отца своего всем большим и малым вельможам начал бы мстить.
– И было б то к лучшему. Давно пора со всеми ворогами счеты свести.
– Похваляют, что упокойный государь мудрый был, а в чем его мудрость? Затеял подушную перепись на безголовье себе самому, а всему народу на изнурение.
– Нет, я за царицу молить бога не стану. Царь – баба… Где такое видано? У иноземцев только, но они нам не указ.
Большого шума, как предвестника смуты, в народе не было. Недовольство царицей Екатериной ограничилось лишь такими малозначащими московскими сварливыми отголосками.
II