Густав беспомощно стоял в длинной цепи часовых, которая бесполезной гирляндой вилась вокруг магазинов и складов, в последний свой наряд вышли люди в форме, чтобы защитить хлеб от голодных, которые сужающимся кольцом стягивались вокруг охраняемых зданий, с каждым днем их становилось больше, их кольца лихорадочно сужались, переполняясь ненавистью, пока голод и бессилие в их мятущихся телах не перерастали в неудержимую силу, и тогда они переставали обращать внимание на цепи часовых и их предупредительные крики, на солдат с ружьями на изготовку, они обрушивались на эти цепи, и если некоторые из них платили за это жизнью, поскольку солдаты стреляли, то остальные выигрывали еще один день жизни, а один день жизни стоил смерти, и они чуть ли не бросались на солдат, пробегали прямо под дулами винтовок, выбрасывали из окон мешки, канистры, банки, те лопались, и под прицелом направленных на них винтовок они торопливо все это собирали и тащили прочь.
Густав, с ружьем на изготовку, глядя поверх ствола, видел копошащихся людей, которые вдруг побежали прямо на него, у одного из них в руках был котел со свекольной ботвой, и этот человек, покачиваясь, шел прямо к нему, Густав поднял глаза от прицела, посмотрел в это лицо, оно было уже совсем близко, это был Хенсхен Альверманн с Риттер-штрассе, а лицо все росло, белки обезумевших глаз, красные от напряжения веки, широко разинутый рот, он что-то кричал, но звука не было, с губ не срывалось ни слова, Густав резко вздернул ружье и выстрелил в воздух, офицер, стоявший за ним, приставил к его затылку пистолет, Хенсхен Альверманн споткнулся и замер с котлом ботвы в руках, Густав качнулся вперед, схватился за Хенсхена, а тот – за него, и оба, цепляясь друг за друга, рухнули на булыжную мостовую, ударились головами о котел с ботвой и больше ничего не помнили.
22
Пока чужак Йозеф, которого, собственно говоря, никто и знать не знал, пытался прокормить семью, по двенадцать часов посменно работая под землей, – Мария и Гертруд, теперь уже полные сироты, жили у одного из братьев их убитого в Вердене отца, у Пауля по прозвищу Полька. Так звали его во всей округе, потому что до войны он кочевал со своим кларнетом от одной шахты к другой, ведь только он мог устроить праздник, как полагается. Он знал, что когда играть, и весь вечер вытягивал на себе: лихое начало, потом спокойные мелодии, сложные танцы, народные песни и наконец – бешеная кульминация праздника под попурри из самых любимых мелодий. Он умел играть все танцы и знал, какой за каким лучше пойдет, он знал вдобавок еще национальные гимны Германии и Польши и папский гимн.
Но только все мелодии теперь перепутались, весь распорядок жизни разрушился, он уже не различал, день сейчас или ночь, на войне он несколько дней просидел засыпанный в бункере и стал играть на своем кларнете такую музыку, которая была нестерпима для человеческого слуха, ее никто не мог переносить долго. Пронзительные, тоскливые, жалобные звуки безо всякого ритма, лишенные гармонии, звуки, которые завладели им, когда его, полумертвого, извлекли наконец из бункера, от которых он хотел избавиться, передавая их кларнету, и от которых он начинал задыхаться, когда кларнет у него отбирали, так что он играл непрерывно, по ночам – тоже. Мария и Гертруд никогда не могли забыть эти высокие трели и низкие басовые тона, истинную мелодию этого мира, громкую, пронзительную, бессвязную, бездушно прерывистую, это была какая-то варварская, жестокая музыка.