Она была очень хороша собой, но мужчин держала на почтительном расстоянии. Отношение ее к ним было вроде как к вину — ничего хорошего от них она не ждала. И не без основания. Русские и румынские офицеры, несомненно, в свое время имели на нее виды. Она привезла с фронта несколько румынских слов и целую фразу, которой ее научили офицеры и которая должна была значить: «я хочу тебя поцеловать». Увы, через много лет я случайно узнал, что эта фраза значила другое.
Пройдя впоследствии сам через войну, я очень удивился, как это тетя Женя сумела сохранить на фронте эту моральную чистоту. Но как-то раз она мне рассказала, как при ней, в ее походном зубоврачебном кабинете, один подпоручик посмел назвать (вполне, впрочем, справедливо) какую-то женщину «канашкой». Громовым голосом тетя Женя сказала ему: «Вон отсюда!!». Он вылетел пулей и с тех пор забыл зубы лечить.
Был еще удивительный рассказ о том, как солдаты, втащив ее через окно, усадили ее в вагон сверхпереполненного поезда, уходившего из Румынии — или уже из Одессы? — в Петроград, — и по дороге стерегли как зеницу ока.
Да, при таком характере, спокойствии, громком голосе, умении постоять за себя мужчины и на фронте были тете Жене не опасны.
Ей было в 1927 году уже за тридцать, вполне пора уже было замуж. Наконец она объявила, что выходит за Володю Медведева, приятеля своего племянника Бориса, с которым тот вместе вернулся из Красной Армии.
Из других маминых родственников хорошо помню Бориса, сына маминой старшей сестры, который пытался учиться, но, из-за плохой анкеты и по недостатку средств, бросил и работал мастером на стекольном заводе. Оттуда он приносил красивые, фантастические образцы цветного стекла в виде плоских кружков, служивших как пресс-папье; и его сестер — упоминавшуюся неудачницу Таню, Надю, курносенькую хохотушку с ямочками на щеках — потом врача и мать семейства — и больную Нюру.
С нашим переездом в Ленинград мои рояльные мучения кончились, но Алик продолжал играть на своей маленькой скрипочке, а Миша — на виолончели. Виолончель — замечательный, благосклонный к человеческой душе инструмент; до сих пор она поет во мне свои мелодии. Иной раз к Мише приходили какие-то музыкальные знакомые и разыгрывались квартеты — рояль, скрипка, альт и виолончель. Это было хорошо.
С Мишей, как всегда, было интересно говорить. Он говорил со мной часто — о своем ученье, о своих делах, — конечно, не о сердечных, хотя я знал, что они были: знал по его стихам, по его меланхолическому настроению. Дома он всегда был как-то меланхоличен. Подлинная и, как потом оказалось, вовсе не печальная жизнь его была вне дома.
Тетя Соня, бабушка, изредка тетя Женя, Мишины музыканты — это были дневные посетители, те, которых я, собственно, и видел; настоящая жизнь моих родителей наступала с вечера.
Когда папа приходил с работы, мы все вместе садились обедать. За столом папа с оживлением рассказывал о событиях на службе, шутил, изображал своих сослуживцев, с удовольствием говорил о своих успехах, а иногда, с некоторым раздражением — о неуспехах или неприятных ему людях. Если за столом был гость — а это бывало часто — папа иной раз с большим убеждением и подробностью рассказывал ему какие-нибудь небылицы. Но опытный гость тут же начинал смотреть на маму — по ее глазам сразу было видно, если папа начинал сочинять.
После обеда папа ложился спать; часов в девять вечера, надев узбекский халат и неизменную тюбетейку, он садился за стол и писал, писал, наклонив голову, своим мелким, размашистым, неразборчивым почерком, — один лист перевода за другим. Он еще в Норвегии — для собственного удовольствия — перевел «Антуанетту» и «Подруг» Ромэна Роллана, а потом стал переводить книги Руала Амундсена, и теперь он был уже известным переводчиком.
Изредка раздавался призывный свист, которым папа и Миша обычно звали друг друга:
— Фиу-фи-фиу!
— Фи-фиу-фиу!
Это папа звал Мишу посоветоваться о какой-нибудь фразе, особенно когда он переводил с норвежского.
До глубокой ночи на папином столе горел свет.
Иногда приходили гости: мамина подруга по Медицинскому институту, Серафима Федоровна Филиппова — флегматичная, но с юмором и живым умом — и приставленный к ней невзрачный муж; какие-то папины сослуживцы и поклонницы, — или, напротив, «обже», так называемые «пупочки»; изредка — неприятная мне доктор Можарова, — кажется, папина страсть времен маминой базедовой болезни; иногда писатели — Е.И.Замятин и К.А.Федин, а позже — М.Л.Слонимский, М.Казаков. Но эти приходили большей частью так поздно, что я их не видел и не слышал их разговоров. Раз только Константин Александрович пришел днем; они дурачились с папой, и Федин катался на трехколесном велосипеде Алика по комнатам — я был очень недоволен: боялся, что велосипед погнется. Впрочем, как оказалось, он заметил нас, детей, и много лет спустя, в старости, рассказывал кому-то про наши игры в Ахагию.