Однажды, когда я был уже значительно старше, она рассказала мне, что еще в школе решила стать учительницей, и с тех пор никакие затруднения, соблазны и насмешки не могли ее заставить ни списывать, ни подсказывать, ни пользоваться подсказкой. «Как же я потом смогу требовать от учеников, чтобы они этого не делали, когда я сама это делала?» — сказала она себе. И этого было достаточно, чтобы она ни разу в жизни не отступила от поставленного себе правила. При этом она вовсе не осуждала тех, кто ему не следовал, кто не ставил себе таких правил. Ничто не было дальше от нее, чем любование собственной добродетелью и ханжество. Она относилась к людям благожелательно, с добрым юмором, а сама была строга к себе потому что это вытекало из ее душевной потребности, из категорического императива.
Так по строгому, раз выбранному для себя правилу, она устроила и свою жизненную линию, и это позволило ей с легким сердцем и безунывно тащить свой воз. Этого она мне не говорила, но я знаю: так же, как она отказала себе в жизненном облегчении в виде шпаргалки, так, увидя себя главой семьи, она отказала себе в праве на свою семейную жизнь, на то, чтобы быть невестой, женой, матерью.
И легкая сила категорического императива позволила ей не очерстветь, не высохнуть душевно. Она нашла чем наполнить свою жизнь. В ее старомодной комнате, отличавшейся от комнаты мисс Бюринг меньшим порядком, стоял огромный рояль; она не имела возможности по-настоящему учиться музыке, но, обладая абсолютным слухом, легко подбирала на рояле любую впервые слышанную мелодию. Зимой она не пропускала ни одного концерта в Филармонии, покупая дешевые входные билеты и забираясь на хоры пораньше, чтобы сесть на диване; если в знакомом месте, на хорах Большого зала, не видно было Сильвии Николаевны, можно было уходить с концерта: его не стоило слушать. И, возвращаясь поздно домой, она сразу же у рояля повторяла звучание мелодий.
Летом она уходила в пеший поход и жила полной разнообразия, красоты, усталости и приключений жизнью пешехода; тогда еще не было туристких баз, и маршруты не были благоустроены, но за десять-пятнадцать лет она облазала все уголки России, Кавказа и Алтая.
Изредка, мимоходом, она упоминала своего друга, участника ее походов. Что это был за друг? Когда, спустя год или около того, я стал понимать эти вещи, я пришел к заключению, что это был кто-то, с кем она была близка. Это было безвредно для ее долга, и вряд ли ее убеждения были особенно стародевическими. И это тоже импонировало мне.
Как-то раз она упомянула, что в церковные праздники не ходит на работу, и, весело усмехаясь, говорила мне, что ее спасает то, что она протестантка, а протестантские праздники неизвестны начальству. О своей вере, о Боге она никогда не говорила, и меня не смутило, что она верующая, хотя я сам считал религию за чепуху. Меня поразила сила ее убеждения, заставлявшая её идти на чрезвычайно большие неприятности, которыми в конце двадцатых годов грозил невыход на работу по религиозным убеждениям. А религия ее заключалась, как мне кажется, главным образом в чувстве категорической необходимости поступать порядочно (необходимости «добрых дел») — и следовать убеждению. Это живущее в ней чувство она приписывала Богу.
Я занимался с Сильвией Николаевной много лет — до самого поступления в Университет — и все эти впечатления, и моя привязанность к Сильвии Николаевне образовались не сразу. Но и в первый год мне было с ней легко и интересно, и, бредя обратно по захолустным улицам — Геслеровскому, Широкой (теперь часть улицы Ленина), Пушкарской — я шел задумчиво, и голова моя была полна мечтаний и фантазий.
Другим моим учителем, имевшим гораздо меньше значения для меня, был Сережа Соболев, или «Верблюд». Он, действительно, был необыкновенно похож в профиль на голову верблюда, выдавленную на обложке моей книжки «По киргизской степи». Чуб песочного цвета над лицом, линия носа и больших, добродушных, улыбающихся губ — ото было как нарочно.
Сережа Соболев был товарищ Миши по школе — по «Лентовской» гимназии (она же 190-я единая трудовая школа), — учился с ним в одном классе. Он обладал удивительными способностями, особенно к математике, и еще раньше Мишиного знакомства с ним успел окончить среднюю школу. Но кончил он ее в четырнадцать лет, и деваться ему было некуда, так что с Мишей он уже кончал школу во второй раз. Он и позже продолжал так же феноменально, и в двадцать два года был профессором, и двадцать пять — членом-коррес-понеднтом, в тридцать два — академиком. А в то время он был студентом, кажется, третьего курса.
Впоследствии они разошлись. Сергей Львович был для Миши слишком целеустремлен, сух и педантичен, и, главное, слишком добродетелен. Много позже Миша говорил про него:
— Сережа — образцовый советский молодой человек: член партии, ученый, отец пятерых детей, общественный деятель, депутат Верховного Совета, академик!..