Читаем Книга воздуха и теней полностью

— Вам не кажется, что это немного резковато? Раньше вы говорили, что, по-вашему, Занусси слишком религиозен. Дело не в том, много религиозности или мало. Он великий кинорежиссер. Он умеет рассказать на экране историю, где есть и живые характеры, и темп, и настроение. Это все равно что сказать: «Если мне нравится "Ребенок Розмари", то я на стороне дьявола».

— А разве это не так?

Крозетти был готов разразиться речью на тему чистой эстетики кино, но подобный ответ на чисто риторический, по его мнению, вопрос остановил его. Он посмотрел на Клима, не понимая, серьезно тот говорит или нет, и прочел в светло-голубых глазах собеседника, что тот серьезен, как сама судьба.

— Если фильм или любое искусство не имеет определенной моральной основы, можно с тем же успехом смотреть на переплетение узоров или на случайные сцены. Я не рассуждаю сейчас о том, что такое моральная основа, просто говорю, что она должна быть. Языческий гедонизм, к примеру, вполне приемлемая моральная основа для произведения искусства. То же и в Голливуде. Семейное счастье. Романтика. Это не должна быть… как сказать? Где злодеи всегда умирают, а герой соединяется с девушкой…

— Мелодрама?

— Вот именно. Но это и не должно быть ничто. Не рассказ о том, что дьявол смеется над нами, или не только это.

— Почему? А если вы видите мир таким?

— Потому что тогда искусство задыхается. Дьявол не дает нам ничего, только берет и берет. Послушайте: в Европе прошлого столетия мы решили, что больше не поклоняемся Богу, а поклоняемся нации, расе, истории, рабочему классу — да чему пожелаете. И в результате все рухнуло. Или, как они говорят (я имею в виду, художники говорят): давайте не верить ни во что, кроме искусства. Да, давайте не верить, вера слишком мучительна, она может предать нас. А искусство мы понимаем, мы ему доверяем, так давайте верить, по крайней мере, в него. Но и оно предает. И оно безблагодатно для жизни.

— Что вы имеете в виду?

Клим повернулся к Мэри Пег с улыбкой, совершенно преобразившей его лицо: проступил еле различимый образ того человека, каким он был, когда знал Кесьлевского.

— Я не ожидал, что разговор зайдет о таких вещах. Нам бы сидеть в задымленном варшавском кафе.

— Я поджарю тосты и постараюсь сжечь их, — сказала Мэри Пег. — Но все-таки, что вы имели в виду?

— Ну… этот Полански. У него была ужасная жизнь. Он родился не в свое время. Он еврей, его родители погибли в лагерях смерти, он рос без заботы и надзора. Он талантлив, он много трудится и добивается успеха, он женится на прекрасной женщине, но ее убивает какой-то сумасшедший. С какой стати ему верить, что в этом мире правит кто-то, кроме дьявола? Однако я родился чуть раньше в ту же эпоху; я не еврей, но и для поляков жизнь тогда была не сахар, нацисты считали нас почти такими же нечистыми, как и евреев. Получается, я жил если не в тех же самых условиях, что Полански, то, по крайней мере, согласитесь, близко. Отца убили нацисты, мать убили во время восстания, в сорок четвертом, я оказался на улице. Ребенок, о котором заботилась только сестра, а ей было всего-то двенадцать. Мое первое воспоминание — горящие трупы. Груда тел, охваченных пламенем, испускающих вонючий дым. Не знаю уж, как мы выжили, все наше поколение. Позже я, как и Полански, потерял жену; она умерла не от руки безумца, но мучилась долго, не один месяц, до самой смерти. К тому времени у меня начались осложнения с властями, и раздобыть для нее морфий было трудно. Ну, не стоит говорить о личных бедах. Я вот что хочу сказать. После войны, несмотря на немцев и русских, мы оглянулись по сторонам и обнаружили, что все еще живы. Мы учились, влюблялись, рожали детей. Польша уцелела, наш язык живет, люди пишут стихи. Варшава восстанавливается и становится такой же, как до войны. Шимборска получает Нобеля, и один из поляков становится папой римским. Кто мог вообразить себе такое? И поэтому, когда мы создаем произведение искусства, оно чаще всего говорит нечто большее чем: ох, какой я бедный, несчастный, как я страдал, дьявол правит миром, жизнь дрянь, мы не можем ничего изменить. Вот что я имею в виду.

Крозетти задумался над услышанным, но ненадолго. Он был американцем, хотел снимать кинофильмы и продавать их, он чувствовал себя не более чем туристом в этой мрачной стране. Страдание, нигилизм, смех дьявола — все, о чем снял кино Полански, было необходимой приправой, типа майорана. Но из приправы, как известно, никто не делает еду. Поляки вызывали восхищение своим чисто поверхностным мастерством: то, как освещаются лица, то, как камера «наезжает» на героя.

После паузы Крозетти спросил:

— Ну, может, хотите посмотреть что-нибудь?

— Только не «Чайнатаун»! — воскликнула Мэри Пег.

— Нет. Мы будем смотреть моральное кино, — ответил ее сын. — Устроим фестиваль Джона Уэйна.[68]

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже