В девять тринадцать солнце погасло и в кроне каштана тоже. За окном ни следа солнечного света, свет только косвенный: серый воздух высветляется сильнее, чем выше я задираю голову, и в зените небосвода все еще призвук голубизны. Я только что делал короткий перерыв и выходил в сад, надо мной, на фоне задника в виде густого неба, носились ласточки, туда-сюда. Некоторые так высоко, что казались черными точками, но другие кружили в каких-то двадцати метрах от меня. Когда ласточка оказывалась под определенным углом к солнцу, не видному с моего места, крылья вспыхивали оранжевым. И так раз за разом, как будто птица вдруг загорается. Я стал считать ласточек, насчитал четырнадцать. Между ними и мной роилась мошкара, тоже оттененная густым небом. И полная неподвижность, ни дуновения, ни шелоха. Из соседнего сада доносились крики одним и тем же голосом и смех на грани истерики. Сперва я подумал, что голос женский, но потом понял, что это мужчина под тридцать, наверное. «Иди сюда! — кричал голос. — Посмотри, какой папа сильный! — кричал голос. — Ха-ха-хаааа-хааа-ха!» — хохотал голос. Некоторое время тишина, потом как будто бы кто-то пукнул там за оградой. Но настолько тихо на улице быть не может? До соседского двора двадцать метров и две зеленые изгороди. Звук раздался снова. «Ха-ха-ха-хааа-хааа!» — зашелся голос. Потом кто-то рыгнул, и в этот раз я точно не ошибся. Все это время я читал статью в «Гардиан» об Уильяме Эглстоне, американском фотографе, чья выставка сейчас открылась в Лондоне, и рассматривал его работы. Некоторые из них попадались мне раньше, меня гипнотизируют его цвета, ничего подобного я прежде не видал. Впервые я услышал его имя в Нью-Йорке, в кабинете человека, близко с ним знакомого, он немедленно достал один из альбомов Эглстона и стал показывать мне снимки, попутно рассказывая байки из жизни фотографа, насыщенной, насколько бывает жизнь пьющего художника, когда она расходится на анекдоты. А полгода назад ко мне сюда приезжал фотограф Йорген Теллер, и я начал было пересказывать ему те истории об Эглстоне, но заметил, что гость вдруг чуть изменился в лице, как будто тень нашла, хотя мы сидели в доме. Мы с Уильямом друзья, сказал он. Вместе путешествуем. Я много его фотографировал. Пролистывая статью и рассматривая фотографии на маленьком экране мобильника — снимки плохого качества, но все равно ошеломляющие, — я вспомнил тот разговор. Бывает такая глубина цвета, при которой поверхности как будто кружат голову, частое явление в живописи, почти неизвестное в фотографии. У меня есть альбом датского фотографа Келда Хелмера-Петерсена, и в некоторых работах сороковых годов он добивается того же эффекта, его цвета рождают во мне жажду и жадность до чего-то неопределяемого, но он все же идет другим путем, его голова занята формами, геометрией, узорами, системами, а цвет им придает бесконечность, в то время как Эглстона занимают люди, он смотрит на них, мне кажется, с такого расстояния, как если бы фотографировал животных, тропических птиц или зверей в африканской саванне, но при этом самость людей, каждого конкретного индивидуума, явственно просвечивает.
Вероятно, сосед, играющий за забором в футбол с сынишкой, рано или поздно забудет эпизод сегодняшнего вечера, равно как и его сын, как забыл бы я сам, не запиши я все, подумал я, вставая, чтобы пойти в дом и все-таки записать, хоть и с некоторой понурой тоской: очевидного смысла в происшествии нет, акт записывания усугубит бессмысленность, а еще более — моя смерть, и останется происшествие торчать где-то в книге, одинокое, без понятых и свидетелей — зачем надо было сохранять именно это событие, когда столько всего происходит?
Ты уже улеглась, мама почитала тебе на ночь, она вчера приехала. Ты не отлипала от нее весь день, вы втроем с ней и няней съездили в город, прошлись по магазинам и поели блинчиков, потом ты час проспала в гамаке, вылезла из него сонная, отказалась есть, забралась на колени и только смотрела, как едим мы (обедали в саду). Мне на шляпу села бабочка, ты засмеялась и стала махать руками, она улетела. Потом ты выпятила губу и затарахтела «п-п-п», брызгая слюной, я попросил перестать, ты слезла с колен и понесла, скрестив руки на груди, свою обиду к дальнему концу изгороди, встала к нам спиной, и вид у тебя был такой потешный и милый, что младшая из твоих старших сестер рассмеялась. Ты разобиделась пуще прежнего, повернула ко мне лицо и, следя за моей реакцией, потянулась сорвать большой лист, поскольку я как раз накануне в очередной раз попросил тебя ничего в саду не рвать — после того как ты отодрала с ветки неспелую твердую сливу. Сейчас же я только улыбнулся, ты убрала руку и побрела к нам.