Опереточной звездой в то время была В.А. Лядова [10] дочь известного композитора, бывшая балетная танцовщица. Талант ее и голос были не Бог весть какого диапазона, — ее нельзя и сравнивать, например, с Жюдик, — но она была удивительно симпатична на сцене и мила. Она умела облекать самые рискованные места в оперетках Оффенбаха в такие приличные образы, что ее можно было показывать во 2-м акте "Прекрасной Елены" институткам. Она сумела в "Фаусте наизнанку" танцевать канкан так, что он казался классическим танцем. Конечно, этому помогало то, что она была ученицей балетмейстера Петипа — архиклассика в танцах. "Прекрасную Елену" она играла отнюдь не развратной бабенкой, которая, все сваливая на Венеру, не прочь от подвернувшегося Париса. Лядова изображала спартанскую царицу глубоко религиозной женщиной. Первая молитва к Венере дышала верой, ария "Кувырком" — покорностью року, а лучшая в роли ария последнего акта — "Я клянусь, что ваш упрек напрасен" — глубоким отчаянием. Крылов Виктор, переводивший либретто с французского, не передал основного авторского замысла: Елена должна исполнить веление неба и отдаться Парису. Лядова поправляла переводчика в этом отношении. Самое неприличное у нее — ее фотографические карточки, где она снялась с Парисом в таких позах, которых никогда не позволяла себе на сцене. Это вызвало фарисейское негодование фельетониста "Петербургских Ведомостей", — но во всяком случае она была неизмеримо приличнее Девериа, игравшей эту роль на французской Михайловской сцене. О Шнейдер я уж и не говорю.
Глава 03 Академия художеств
Академия Художеств 1875–1880 гг. Совместное обучение. Страхи слюноточивых старцев. Академическая сушь. Чиновник и Аполлон. Ректор гравер Ф.И. Иордан. Худ. П.М. Шамшин. Худ. Б.П. Виллевальде и В.П. Верещагин.
В 1875 году я решил, что поступлю в Академию Художеств. Все восстали против. Менее всего, как это ни странно, я встретил препятствий со стороны отца и матери. Отец сказал:
— Я не стесняю, — делай как хочешь. А мать спросила только:
— Ты надеешься в этом найти свое призвание?
— Я надеюсь на свои силы, — отвечал я. Я страстно любил живопись, но никогда не занимался рисованьем у профессиональных учителей. Самоучкой я копировал масляными красками пейзажи, усвоив приемы от копиистов Эрмитажа. Писал пейзажи с натуры, но не собирался сделаться пейзажистом.
Я никогда не обольщался ни своим талантом, ни талантами моих товарищей. Но поступление в Академию сулило как будто более светлый путь, не такой сумрачный и промозглый, какими были все дороги в других учебных заведениях. Что-то сияло вдали, переливаясь радужными тонами. Была какая-то цель, перед которой меркли задачи инженеров и присяжных поверенных. Я шел уверенно, шел с интересом. Но куда шел, — на это я не мог дать ясного ответа. Я верил в жизнь, верил в себя, верил в свою молодость. Ну хорошо: пусть я делаю ошибку. Но мне всего девятнадцать лет. Я успею все бросить и повернуть на другую дорогу. Я видел, как люди только к тридцати годам кончали курс. Что же делать, — и я буду учиться до двадцати пяти лет и дольше, если нужно. Я не боюсь этого.
И совершилось нечто странное. Молодой человек, принятый в Академию без экзамена по теоретическим предметам, по практическому специальному — рисованию — не был совершенно подготовлен и тем не менее был принят по одному углевому наброску с маски, кажется, Антиноя. Когда инспектор, назвав мою фамилию, сказал "принят!" — не могу передать то странное чувство, что овладело мною. Я понял, что возврата нет, что шаг роковой сделан: aleajacta est!
Если бы теперь спросили меня, была ли это с моей стороны ошибка, я отвечу:
— Нет!
Нет, — это менее ошибка, чем десятки других ошибок, которые я сделал в моей жизни.
Итак, я студент Академии — того здания, над входом в которое сияют золотом буквы: "Свободным Художествам". Как восемь лет назад я стоял очарованный перед входом в гимназию, так теперь я стою перед новым "перегоном" жизни. Обманет ли меня жизнь или даст то, что я жду от нее?..
Я получил билет для входа в классы и аудитории. Я стал бродить по галереям Академии. Я пошел в Эрмитаж уже с новым чувством, — и вдруг ощутил ту робость, которой не чувствовал прежде. Эта робость особенно охватила меня перед Рембрандтом и Веласкесом. Я вдруг понял свою величину: соринка, инфузория!..
Но ведь все мы были когда-то эмбрионами!
Наступил момент, когда я с трепетом вступил в амфитеатр головного класса.
Тихо шурша, горел газ и освещал несуразную огромную голову Геры, оригинал которой за несколько лет перед тем был найден где-то в Малой Азии. Ее прямой нос без хрящей, с сухими крыльями так назойливо выдвигался вперед. "Волоокая" супруга Зевса смотрела тупо на молодежь, пришедшую сюда учиться, сюда, в храм Аполлона. А на скамьях амфитеатра сидели юноши и девушки.
Это была первая попытка допустить до совместной работы мужчин и женщин в стенах Академии. Слюноточивые старцы и диккенсовские пуритане приходили в ярость от такого опыта:
— Перед девушкой будет стоять голый натурщик? Что же из этого выйдет?