— Новая практика для акушерок! Расширение родильных приютов!
Но эти опасения оказались напрасны. Молодые люди совместно учились, даже иногда совместно ходили по улицам. Девицы иногда выходили замуж, и даже за людей почтенного возраста, но ни о каких флёртах, выходивших за пределы товарищеских отношений, слышно не было. Даже на лекциях анатомии, когда приходилось иногда скользить по рискованным темам (гораздо более рискованным, чем обнаженный натурщик), никогда не было грязненьких улыбочек, масляных взглядов и значительных покрякиваний, которых ожидали многие.
Но было нечто гораздо горшее. Сушь, академическая сушь охватывала учащихся сразу. Она носилась в воздухе, она слышалась в шипении газа, она чувствовалась на мертвенной маске Геры. Все ждали, что зрелые художники придут делиться своим опытом с молодежью…
Но вместо этого — пред нами стоял чиновник и сразу своими приемами выдавал свою тайну: он думал о казенной квартире, казенных заказах и месячном жалованьи. Он не любил учеников, не любил преподаванья. Он не был жрецом, которому надлежало просветить неофитов.
Это был чиновник.
В XVIII веке вопрос о преподавании в Академии поставлен был плохо. В постановлении совета от 14 августа 1791 года говорится:
"Известно стало многими опытами, что большая часть выпускных из Академии по окончании назначенных лет воспитанников не сделались совершенными художниками, хотя к этому и подавали они надежду, — находились в большой нужде и бедности, так что часто оставляли художества, коим они обучались и кои должны бы были споспешествовать благосостоянию, искали они пропитание свое в других должностях, низких и не соответствующих прилагаемому о воспитании их старанию".
Но это "старание, прилагаемое о их воспитании", было более чем печально. Еще при Бецком был красильщик Жан Кювилье, про которого говорил Сумароков, что он "такая бестия и невежа, какой другой нет в России" и что его надо "гнать метлами", — а между тем он был один из педагогов Академии. Одна из классных дам, почему-то приставленных к мальчикам, именовалась "французская мадам турецкой нации", новокрещенная Марья Ефимова [Императорская Академия Художеств. Юбилейный справочник 1864–1914 гг. / Сост. С.Н. Кондаков, т. I, стр. 15].
Для развития разных сторон искусств в XVIII веке при Академии имелся свой театр и академисты учились "клавикордной музыке на скрыпицах и виолончелях". Они танцевали контрадансы и менуэты под наблюдением самого Жирарди, который носил титул — maitre de danse et compositeur des ballets. Один из педагогов предлагал ввести в Академию chatiment corporel, — то есть попросту розги, — до того ученики отбились от рук; но их все-таки не ввели, а некоторых учеников стали исключать "за порочное поведение". Преподаватели совмещали в себе по нескольку должностей. Некий Фоняев был, например, не только учителем российского чтения и рисования, но и помощником консьержа, то есть — вторым швейцаром. Другой, сержант Гончаров, оглох; тогда он лишился прежних мест и был оставлен… только в оркестре.
Мало чем отличались в эпоху 1875–1880 годов старшие преподаватели Академии от своих предшественников. Ректором живописи был при мне знаменитый гравер Федор Иванович Иордан [11] — тот самый Иордан, которого гравюру "Преображение" так восхвалял Гоголь. Это "Преображение" — была копия с ватиканской картины Рафаэля. Сам Иордан, которому теперь было более 75 лет, порою в лупу рассматривал свою гравюру и восклицал:
— Боже мой, как я хорошо гравировал!
Это был маленький, кругленький, седенький старичок, ходивший на мягких подошвах по коридорам Академии, с сознанием своей гениальности и своего высокого чина.
В торжественных случаях его облекали в шитый золотом мундир, надевали через плечо ленту, и он, боясь расплескаться, уже неподвижно стоял или тихонько двигался, не поворачивая своей розовой головки. Он был глух и очень плохо видел, но очков никогда не надевал. Часто он держал рисунок ученика вверх ногами и автоматически повторял:
— Хорошо! Очень хорошо!
Раз вошел он в аудиторию профессора Прохорова. Ему поставили кресло между ученическими местами и кафедрой. Прохоров, начавший рассказывать, как его "нагрели" на юге при раскопке какого-то кургана, продав оловянные подвески за серебряные, неожиданно сказал нам:
— Ректор ничего не слышит. Я буду продолжать вам свою Энеиду.
И он продолжал рассказывать анекдоты. Иногда он сходил с кафедры, снимал с веревочки подвешенную на деревянных защипках акварель, изображающую старинную церковь, и подавая ее старику, кричал ему на ухо:
— Церковь Андрея Боголюбского под Владимиром. Когда лекция кончилась, о чем оповестил электрический звонок, проведенный в каждую аудиторию, и все поднялись, Иордан, начавший засыпать, тоже поднялся, и, обводя нас благосклонным взором, проговорил:
— Учитесь, господа, учитесь! Нас так, в мое время, не учили.
Он долго жал руку Прохорова, и слезы увлажнили его глаза.