Потому-то он столь устал, и усталость эта нелегко уходит. Более всего помогает Нахману вид каменистой пустыни. Он выходит за границы лагеря и садится там, подальше от людской болтовни. Солнце уже настолько низко, что камни отбрасывают длинные, темные тени, словно земные кометы, в отличите от небесных, сложенные из тени, а не из света. И задумывается Нахман, который повсюду видит знаки, какое же будущее пророчат эти земные тела, какие предсказания они несут. А поскольку пустыня – это единственное в мире место, в котором время заворачивает, делает петлю и выскакивает вперед громадными скачками, словно жирная саранча, некоторые глаза могут заглянуть здесь в будущее. Именно так и видит Нахмана взор Йенты: Нахман уже старенький, высохший, будто щепка, и сгорбленный. Он сидит возле маленького окошечка, через которое попадает мало света, толстенные стены исходят холодом. Рука старика, держащая перо, явно трясется. В небольшой клепсидре, стоящей рядом с чернильницей, пересыпаются последние крупинки песка; конец его уже близок, но Нахман все пишет и пишет.
Правда такова, что Нахман не может сдержаться. Это все равно что чесотка, прекращается она только тогда, когда ему удается складывать мысли в предложения. Скрип пера его успокаивает. След, который перо оставляет на листе бумаги, дает ему удовольствие, словно есть самые сладкие финики, словно бы во рту у него был рахат-лукум. Все тогда складывается, уточняется, упорядочивается. Потому что у Нахмана постоянно складывается впечатление, будто бы он участвует в чем-то огромном, неповторимом и едином. Что подобное никогда уже не появится, и что никогда чего-то подобного не было. И вдобавок: что все это он записывает для тех, кто еще не родился, потому что они пожелают знать.
При нем постоянно приборы для письма: этот вот плоский ящичек, деревянный, быть может и неприметный; зато в нем бумага хорошего качества, имеется бутылка чернил, песок в закрытой коробке, запас перьев и нож для их очинки. Многого Нахману и не нужно, он садится на земле, раскладывает ящичек, превращающийся в низенький турецкий столик, и он готов писать.
Но с тех пор, как начал он сопровождать Яакова, все чаще встречает его недовольный, порицающий взгляд. Яаков терпеть не может скрипа пера. Как-то раз он заглянул ему через плечо. Хорошо еще, что Нахман как раз занимался счетами. Яаков потребовал, чтобы Нахман не записывал того, что он говорит. Нахману пришлось заверить его, что не сделает этого. Только его до сих пор мучает этот вопрос – почему?
- Ну как же это? – спросил он у него когда-то. – Ведь поем же мы: "Дай мне речь, дай мне язык и слова, чтобы моя я сказать правду о Тебе". Это из
Яаков выругал его:
- Не будь дураком. Если кто желает захватить крепость, он не может свершить этого одной болтовней, мимолетным словом, но обязан отправиться туда с армией. Так и мы обязаны действовать, а не говорить. Мало ли наши деды наговорили, насиделись над Писаниями? И как помогла им вся их болтовня, что из этого последовало? Лучше видеть глазами, чем говорить словами. Не нужно нам умников. Еще раз увижу, что ты пишешь, так по башке дам, чтобы привести тебя в чувство.
Только Нахман свое знает. Главный его труд – это
Равви Элеазар, очень мудрый каббалист, давно уже догадался, что части Торы были вручены нам в неправильной последовательности. Ведь если бы вручены они были так, как следовало бы, любой, познав ее порядок, тут же сделался бы бессмертным и сам смог бы оживлять умерших и творить чудеса. Потому – дабы удержать порядок мира сего – фрагменты эти и были перемешаны. Только не спрашивай – кто. Еще не время. Лишь Святой способен поставить их в надлежащем порядке.