Вскоре ксендз расслабляется у себя в коляске, вытягивает ноги перед собой и позволяет глазам бродить по морю тумана. Тут же он впадает в дорожную задумчивость, ибо лучше всего человеку думается в движении. Медленно, со скрипом оживает механизм его разума, сцепляются шестеренки и перекладки, запуская в движение приводные колеса, совершенно будто в часах, купленных во Львове, что стоят в сенях его приходского дома; а заплатил он за них ой много. Через мгновение раздастся "бим-бом". И вот как бы весь свет не появился из такого вот тумана, начинает размышлять он. Ведь историк иудейский, Иосиф Флавий, считает, будто бы мир был сотворен осенью, во время осеннего эквиноктиум. И так судить можно, ведь в раю были плоды; раз яблоко висело на дереве, выходит, была то осень… Имеется в этом какое-то зерно. Но тут же в голову приходит иная мысль: Ну и что это за аргумент? Неужто Господь всемогущий не мог дополнительно сотворить каких-то там несчастных фруктов, в какое угодно время года?
Когда доезжают они до главного тракта, ведущего в Рогатин, то вливаются в поток пеших, конных и повозок всяческого вида, что появляются из тумана, словно фигурки из хлеба, что на Рождество лепят. Сегодня среда, в Рогатине торговый день; так что едут крестьянские телеги, груженные мешками с зерном, клетками с домашней птицей, всяческими плодами земледельческими. Между ними живчиком маршируют торговцы со всяческим возможным товаром – их палатки, хитроумно сейчас сложенные, можно нести на плече, словно коромысла, а уже через миг превратятся они в прилавки, заполненные цветастыми тканями, деревянными игрушками, яйцами, что скупаются по деревням за четверть цены… Крестьяне же ведут на продажу коз и коров – животные, перепуганные суматохой, упираются в лужах. Мимо на скорости проносится прикрытый дырявым навесом воз, набитый крикливыми иудеями, которые собираются на ярмарку в Рогатин со всей округи, а за ними продирается богатая карета, которой в тумане и дорожной толкучке сложно сохранять достоинство – покрытые светлой краской дверки сейчас черны от грязи, выражение на лице возницы в голубой пелерине кажется глуповатым, похоже, никак не ожидал он такой вот кутерьмы, и теперь отчаянно высматривает он возможность съехать с этой дьявольской дороги.
Но Рошко не сдается, не позволяет спихнуть себя на поле, он держится правой стороны и, катясь одним колесом по траве, а вторым – по дороге, умело продвигается вперед. Его печальное и вытянутое лицо краснеет, после чего на нем гостит какая-то адская гримаса. Ксендз мельком глядит на него, и ему вспоминается гравюра, которую он осматривал не далее как вчера – на ней были изображены обитатели преисподней, и на их лицах были точно такие гримасы, как сейчас у Рошко.
- А ну пропусти его милость ксендза мил'с'даря. Н-ну, пошли! В сторону, люди! В сторону! – кричит Рошко.
Неожиданно, без предупреждения перед ними вырастают первые застройки. Похоже, туман меняет чувство расстояния, потому что удивляется этому сама Каська. Кобыла неожиданно пошла вскачь, дергая дышлом, и если бы не решительная реакция Рошко и его кнут, она обязательно бы перевернула коляску. Возможно, Каську испугали искры, что сыплются из горна, или же беспокойство лошадей, ожидающих очереди, чтобы их подковали.
Дальше находится корчма, бедная и несчастная, похожая на деревенскую халупу. Словно виселица торчит над ней колодезный журавль, пробивается вверх сквозь туман, а конец исчезает где-то высоко-высоко. Ксендз видит, что перед корчмой остановилась запыленная карета, уставший возница опустил голову чуть ли не на колени и не спрыгивает с козел, никто не выходит и из средины. Но вот уже возник перед каретой высокий, худой еврей, а рядом с ним маленькие девчушки с взлохмаченными волосами. Только это ксендз декан и видит, потому что туман поглощает всякий вид, мимо которого коляска едет; и он пропадает куда-то, впитывается в окружение словно тающие снежные хлопья.
А вот и Рогатин.