В письме к Константину Федину, только что ставшему соредактором журнала «Книга и революция», Чуковский обращал внимание адресата на немецкий перевод «Двенадцати» Блока, замечательно выполненный Грегором. «Сейчас, — добавлял Чуковский, — Грегор переводит моего „Крокодила“»[85]. Таким образом, пути «Крокодила» и «Двенадцати» вновь пересеклись — в работе немецкого переводчика[86].
На контртитуле «Приключений Крокодила Крокодиловича», изданных Петросоветом в 1919 году, приютилась надпись: «Посвящаю эту книгу своим глубокоуважаемым детям — Бобе, Лиде, Коле» (в позднейших изданиях было добавлено: «и Муре»). Эта надпись — почти незаметная — должна быть замечена и оценена, так как она тоже своего рода событие в детской литературе:
Детей всегда любили и ласкали, заботились о них, как могли, иногда баловали, слегка или изрядно бранили за шалости, учили, воспитывали и так далее, но разве их когда-нибудь уважали? Кажется, даже вопроса об уважении не возникало — ведь они дети! Как писал польский педагог Януш Корчак, человечество в своем развитии открывало одно несправедливое неравенство за другим — и стремилось их преодолеть: социальное неравенство классов, неравенство господствующих и угнетенных наций, неравенство мужчины и женщины в обществе и семье. Пришла пора, полагал Корчак, осознать и преодолеть неравенство взрослых и детей, научиться чтить в ребенке — человека.
Посвятительная надпись Чуковского на «Крокодиле» — неопознанный
Тут, казалось бы, можно остановить рассказ о «Крокодиле»: состоялась издательская судьба сказки, да и читателями он не был обижен, чего же еще? Но шло первое десятилетие советской власти, двадцатые годы, будто бы замечательно либеральные — по бытовавшей долгое время советской же легенде, и коммунистическая полицейщина, одну за другой захватывая все сферы и все этажи общественной жизни, добралась довольно скоро и до детской литературы, такой, казалось бы, невинно-периферийной. Зарубежная исследовательница советской детской литературы 1920-х-1930-х годов назвала свою книгу «Крокодилы и комиссары» — это название как нельзя лучше подошло бы для следующего раздела повествования о первой сказке Чуковского.
Тяготы гражданской войны, ужасающее положение петроградской интеллигенции, задавленной голодом и арестами, нарастающий идеологический и физический террор, по-видимому, отразились в новом замысле сказочника. Летом 1920 года Чуковский «придумал сюжет продолжения своего „Крокодила“. Такой: звери захватили город и зажили в нем на одних правах с людьми. Но люди затеяли свергнуть звериное иго. И кончилось тем, что звери посадили всех людей в клетку, и теперь люди — в Зоологическом саду — а звери ходят и щекочут их тросточками. Ваня Васильчиков спасает их»[87]. Этот замысел не был осуществлен, спасение на этот раз не состоялось.
Не случайно в первоначальных набросках к тираноборческому «Тараканищу» («Красному Таракану» — согласно одному из ранних названий сказки[88]), то есть почти сразу вслед за «Крокодилом», появились такие строчки:
Разумеется, не могло быть и речи о включении этих строк в опубликованный текст сказки, они так и остались в рабочей тетради Чуковского. С середины 1920-х годов нападки на «крокодилиады» — и прежде всего на «Крокодила», их родоначальника, — вместе с громогласными требованиями запретить все сказки Чуковского приобрели шквальный характер. Никто из хулителей и запретителей не подвергал сомнению талантливость этих произведений, но и самая их талантливость рассматривалась как негативное качество: чем талантливей, тем хуже, тем опасней и вреднее. Мол, талантливость сказок Чуковского — что-то вроде привлекательной для читателей облатки, скрывающей ядовитую пилюлю буржуазности. Для обозначения всех тех ужасов, которые несут в себе эти сказки, было придумано и введено в оборот пугающее словцо «чуковщина» (созданное по образцу названий самых мрачных явлений отечественной истории: «бироновщины», «пугачевщины» или «распутинщины»). Борьба с «чуковщиной» стала знаменем леворадикальной критики и педагогики.