Разумеется, это чувство критической отстраненности быстро исчезло благодаря теплоте и дружелюбию этих двух людей. Они были очень, очень человечными, и я сразу почувствовал себя в своей тарелке. Я упоминаю об этом потому, что по возвращении в Америку вновь оказался в прежнем положении новичка — никому не известного писателя. Я абсолютно уверен, что моих книг они не читали, но имя мое знали. Мы великолепно провели время. Меня особенно очаровал присущий Андерсону дар рассказчика. Еще я был поражен его американизмом, хотя внешне в нем не было ничего специфически американского. Дос Пассос также показался мне типичным американцем, хотя он был законченным космополитом. Но, главное, я заметил, что оба они чувствовали себя в этой стране как дома. Они любили Америку. И объездили ее вдоль и поперек.
Я уже говорил, как меня обрадовало там, в баре, присутствие Дос Пассоса. Да, потому что, как ни странно, это одна из его ранних статей — кажется, в журнале «Севн Артс» — привела меня к убеждению, что когда-нибудь я тоже стану писателем. Разумеется, я прочел многие из его ранних книг — такие, как «Три солдата», «Манхеттен» и «Восточный экспресс». Я ощутил в нем поэта — как почувствовал прирожденного рассказчика в Андерсоне.
Но еще до того, как они вошли в мое сознание, я читал и обожал Теодора Драйзера. В те ранние годы я читал все его вещи, какие только мне попадались. И даже выстроил свою первую книгу по образцу его «Двенадцати мужчин»{88}
. Я полюбил также его брата, которого он с такой нежностью изобразил в этой книге: это был Пол Дресслер, автор песен. Мне не нужно вам говорить, какое огромное влияние оказал Драйзер на тогдашних молодых писателей. Его большие романы — такие, как «Дженни Герхардт», «Титан», «Финансист», которые мы именуем сегодня «огромными, тяжеловесными и громоздкими», — имели оглушительный успех. Они были мрачными, реалистичными, плотными, но отнюдь не скучными — по крайней мере для меня. Это страстные романы, насыщенные колоритом и драмой американской жизни, — они вышли прямо из нутра и сочатся горячей кровью человеческого сердца. Настолько выглядят они сейчас искренними, что в сравнении с ними такие люди, как Синклер Льюис, Хемингуэй и даже Фолкнер кажутся искусственными. Это человек, который бросил якорь в самой гуще жизни. Как репортер он наблюдал жизнь вблизи — естественно, ее изнанку. Но он не был ожесточен, он был честен. Такого честного писателя в Америке никогда не было. И он научил меня, помимо всего прочего, именно этому — честно смотреть на жизнь. У его книг есть еще одно достоинство — полнота восприятия. Я знаю, что американские романы считаются слишком толстыми, но в этом есть свое преимущество. Чуть выше я говорил о различии в «пустоте» европейских и американских писателей. Как мне кажется, пустота европейца — это отсутствие богатой руды в качестве исходного материала, тогда как пустота американца объясняется его духовным или культурным наследием. «Полнота пустоты», столь очевидная в китайском искусстве, неведома западному миру — как в Европе, так и в Америке. Упомянув о трепете, охватывающем меня при взгляде на европейский журнал или литературный еженедельник, я имел в виду то удовольствие, с каким нищий художник смотрит на крестьянина, который помешивает бульон с мясом — бульон, варившийся, так сказать, неделю или больше. Французскому писателю незачем нашпиговывать свои статьи блестящими именами и событиями — они входят неотъемлемой частью в его ежедневное литературное меню. Наши критические и философские эссе кажутся столь скудными в этом отношении, как если бы мы лишь вчера вышли из состояния варварства. Но когда речь идет о романе, выплескивающем суровый опыт жизни, американец может дать европейцу несколько очков вперед. Быть может, американский писатель находится ближе к корням и более восприимчив к тому, что называется жизненным опытом. Не могу сказать наверняка. Кроме того, обобщения всегда опасны. Я знаю множество книг, особенно французских авторов, равных которым у нас нет — они превосходят наши романы изобилием необработанного материала и шлака, богатством руд и почвы, глубиной и разнообразием опыта. Однако в целом у меня складывается впечатление, что европейский писатель начинает с крыши — или, если вам угодно, с небосвода. И это именно