Словно из совершенно другого существования врываются новые воспоминания, славные и милые воспоминания об этом маленьком театрике на бульваре Тампль (Лё Дежазе), где я от начала до конца представления смеялся так, что у меня болел живот и слезы катились по лицу. Воспоминания о Бобино на улице Тэте, где я слушал Дамию и ее многочисленных подражателей, а сам театр был лишь частью еще более роскошного зрелища, ибо он находился на уникальной даже для Парижа улице, состоявшей из сплошных варьете. И еще был Большой Гиньоль! С репертуаром от душераздирающих мелодрам до самых грубых фарсов, со своевременными вылазками в уютный, расположенный в фойе бар — не бар, а мечта. Но из всех этих странных, потусторонних воспоминаний лучшим является воспоминание о цирке Медрано. Мир метаморфоз. Можно сказать, такой же древний, как сама цивилизация. Ибо до появления драмы, кукольных представлений и театра теней, несомненно, должны были существовать цирки с акробатами, жонглерами, шпагоглотателями, наездниками, паяцами и клоунами.
Но вернусь в тот 1913 год в Сан-Диего, где я слушал лекции Эммы Голдман о европейской драме… Неужели это было так давно? Я сам поражаюсь. Я направлялся в бордель вместе с ковбоем по имени Билл Парр из Монтаны. Мы вместе работали на фруктовом ранчо недалеко от Хула-Висты и каждую субботу приходили вечером в город — именно с этой целью. Как странно, что я сошел с прежнего пути, избрал совершенно другую дорогу и вся моя жизнь переменилась от того, что мне посчастливилось увидеть афишу, извещающую о прибытии Эммы Голдман и Бена Райтмана! Благодаря ей, Эмме, я стал читать таких драматургов, как Ведекинд{118}
, Гауптман, Шницлер, Бриё, Д’Аннунцио, Стриндберг, Голсуорси, Пинеро, Ибсен, Горький, Верфель, фон Гофмансталь, Зудерман, Йитс, леди Грегори, Чехов, Андреев, Герман Бар, Вальтер Хазенклевер, Эрнст Толлер, Толстой и множество других. (Именно ее супруг Бен Ройтман продал мне первую книгу Ницше, которую я прочел, — «Антихрист», а также книгу Макса Штирнера «Единственный и его собственность».)Затем, чуть позже, когда я начал ходить в Уошингтон-сквер-плейерс и в театр «Гилд», то еще больше приобщился к европейской драме: узнал таких драматургов, как братья Чапеки, Георг Кайзер, Пиранделло, лорд Дансени, Бонавенте, Сент-Джон Эрвин и познакомился с американскими авторами — такими, как Юджин О’Нил, Сидней Ховард и Элмер Райс.
Из этого периода всплывает имя одного актера, вышедшего из еврейского театра, — Якоба Бен-Ами. Как и Назимову, описать его невозможно. В течение многих лет его голос и жесты неотступно преследовали меня. Он походил на персонаж из Ветхого Завета. Вот только на какой? Мне так и не удалось уточнить его место в книге. Именно после представления с его участием в одном маленьком театре мы всей компанией заявились в венгерский ресторан, где после ухода хозяев заперли двери и до утра слушали пианиста, который играл только Скрябина. Эти два имени — Скрябин и Бен-Ами — связаны в моем уме неразрывно. Точно так же название романа Гамсуна «Мистерия» (в немецком переводе) ассоциируется у меня еще с одним евреем, писавшим на идише, которого звали Наум Йуд. Где бы и когда бы ни встречался я с Наумом Йудом, тот сразу начинал разговор об этой сумасшедшей книге Гамсуна. Сходным образом, в Париже, любой вечер, проведенный в обществе художника Ганса Райхеля, неизменно сводился к беседе об Эрнсте Толлере, которому Райхель помогал, за что и угодил при немцах в тюрьму.
Когда бы я ни думал и ни слышал о «Ченчи», где бы ни встречал имена Шиллера и Гёте, а также слово Ренессанс (всегда связанное с работой Уолтера Пейтера на эту тему), мне сразу вспоминается сабвей или надземка: уцепившись за поручень или стоя в ожидании поезда на платформе, вглядываясь в грязные окна и проносящиеся мимо жалкие лачуги, я заучивал наизусть длинные отрывки из сочинений этих авторов. И мне по-прежнему кажется совершенно замечательным то, что стоит мне углубиться в лес и наткнуться на открытую полянку — золотую полянку, как моя память сразу возвращается к тем давним представлениям пьес Метерлинка: «Смерть Тентажиля», «Синяя птица», «Монна Ванна» или же опера «Пелеас и Мелисанда», декорации которой — не говоря уж о музыке — никогда не покидали моего воображения.