И я вспоминаю наши ночи, когда мы, бывало, до белого света говорили с ней о тебе, Данька, и она вспоминала твои смешные детские словца: «Папа, какая у тебя глазастая голова» или: «Я тоже работаю, как папа и мама. Работаю ребенком в детском садике». И еще много-много всякого смешного и милого.
Ах, Данька, как мне все это нужно, как трудно быть одной, как трудно це вспоминать... Ну, извини, извини за слабость, за девчонство, но надо же когда-нибудь поплакать в жилетку.
Вот и сейчас вижу перед собой ярко-желтую песчаную косу на Ворскле в Великах. Мы приехали туда с Сергеем Даниловичем и мамой-Дусей уже к ночи. В темноте ввалились в хату Диденок, ваших приятелей; и нам с тобой дали, чтоб укрыться, по лошадиной шерстяной попонке. В попонках оказалась тьма блох, кожа у меня горела от укусов, я не могла спать и чуть свет поднялась и побежала осматривать село. Над рекой стоял молочный парок, точно где-то подогревали воду, а на другом берегу за ветлами пыхтела молотилка (будто это она и подогревала) и слышался говор. Я решила искупаться. У косы оказалось совсем мелко — по щиколотку Я стала искать место поглубже, и в это время прибежал ты — в трусах, с полотенцем через плечо. Я закричала: «Иди сюда, тут по шейку!» И вдруг поняла, что меня кружит и что выбраться из этого круженья мне никак не удается. Я изо всех сил плыла, но получалось какое-то бессмысленное барахтанье, и сил у меня становилось все меньше. «Даня, здесь омут!» — закричала я. Ты засмеялся — не поверил. Ведь под ногами сиял чистый желтый песок. А я уж совсем выбилась из сил. «Даня, помоги.» — и ушла под воду.
Очнулась в какой-то чудесной, ленивой слабости. Разлепила веки — рядом ты, в мокрых трусах, зеленый, задыхающийся: «Жива?!» И: «Дышит! Дышит!» И над нами обоими — кто-то голый, корявый, чужой, с мокрым багром в руках. И этот кто-то поносит нас последними словами, по-украински, матерится же по-русски — страшно и малопонятно. «Бисовы диты! Суются, так их и так, в омута, таскай их, так их и так, оттуда! И черт с ними, и тонули бы, коли, не спросясь, лезут в воду! Тут уж утопли за лето трое приезжих. Хорошо, что люди на молотьбе были, услыхали, как они пузыри пущают!» А мы с тобой лежали смирно и смотрели один на другого, и был в нас полный покой и отдых. И, может, с этого утра (ведь ты тогда, помнишь, бросился меня вытаскивать и сам ушел под воду) у нас с тобой как-то все прояснилось и пошло крепче и крепче. Мы оба с тобой поняли, что это уже не разорвать.
Правда, и тогда мы с тобой еще ссорились иногда по пустякам, не разговаривали, дулись дня по два, по три (помнишь, как ты однажды шутя стал дергать меня вечером за косы, а я вдруг до слез обиделась?). И один раз после такой ссоры, когда я, злющая-презлющая, убежала с книжкой к млинам, на вершину холма за селом, ты подошел ко мне и сказал: «Давай не портить друг другу всякими нелепостями эти места и вообще эти дни, ладно?» И я уже забыла свою злобу и дала тебе руку. И вдруг ты нагнулся и руку мою поцеловал.
Я так удивилась! Я же знала твое отношение к девчонкам и всяким «воздыханиям». Посмотрела на тебя и увидела твои глаза, как у жеребенка (так говорила мама-Ду-ся), совсем другие, очень мои глаза. Поняла: скажи я, вели что-нибудь, и ты на все для меня пойдешь. Конечно, и у меня, наверно, вид был соответственный, потому что ты вдруг, не сказав больше ни слова, удрал к Кочубеевскому лесу. А я осталась, и все во мне переливалось, и пело, и блестело, как вода в маленькой счастливой речке.
Зато вечером, когда вылезла луна и мы все сидели под сливой в саду Диденок, ты объявил родителям: «Ну, мы с Лизой пошли бродить!» И я встала с самым непринужденным видом и вышла вслед за тобой. И, как только мы очутились под этим белым медовым светом, мы взялись за руки и побежали все вверх, вверх, к тем полынным холмам за селом, где стояли мои любимые млины. Крылья млинов отбрасывали черную тень, точно те большие старинные кресты над могилами Синеуся и Трувора, о которых ты мне рассказывал. Мы сели с тобой в этой тени на сухие бревна. Далеко, у Ворсклы, пели красиво, точно соловьи, лягушки, потом далекий голос запел песню про то, как ехали казаки и взяли в седло красавицу Галю. Позади млина, на кладбище, шелестели деревья. И мы даже не разговаривали — просто сидели и слушали и следили, как тает, растворяется в небе луна, как чуть начинает проступать на самом горизонте воздушная розовость. И я себе дала крепчайшую клятву: всегда, до самой смерти, помнить эту ночь, и все запахи, и все звуки, и твое лицо.
Вот что было в ту ночь, и, видишь, я и вправду все-все как есть запомнила, «закрепила на сетчатке», как ты говорил. И все то лето в Великах, знойное, тяжелое, со жгучими суховеями, с запахами перегорелых трав, с твоей работой на колхозной молотилке и нашими ночными купаниями на косе,— все это навсегда во мне, и, наверно, нет, не наверно, а по самому большому счету, это лучшее изо всей моей жизни. И вспоминать это сейчас так нужно!