«Чёрт, мне в рот вставили кляп!», – запаниковал Гришка. – «Руки и ноги крепко связаны…. Хорошо ещё, что на глаза не наложили повязку. Так что, будем старательно наблюдать за происходящим. Ничего другого, собственно, и не остаётся…».
На широкой дороге, проходящей рядом с пасекой, остановился неуклюжий кожаный фургон, в который были впряжены две голенастые гнедые лошадки.
«Прямо, как в американских приключенческих фильмах про покорение Дикого запада», – мысленно усмехнулся Куценко. – «И кого, интересно, принесла нелёгкая? Вдруг, это друзья? То бишь, нормальные люди, которые приструнят зарвавшегося сумасшедшего пасечника, а меня, естественно, освободят? Пора, в конце-то концов, заканчивать этот затянувшийся дурацкий спектакль…»
К серой избушке подошли трое рослых мужчин, чья одежда слегка напоминала воинскую: на головах красовались неуклюжие шлемы неизвестного чёрного металла, на торсах – кожаные куртки-камзолы, оснащённые прямоугольными металлическими пластинами. К широким поясам «кожаных» типов были приторочены ножны с короткими мечами, а, вот, сапоги были сами обычными, пошитыми из мягкой тёмно-коричневой замши.
Вьюга почтительно кивнул головой вновь прибывшим, а перед одним из них – самым высоким и широкоплечим, в шлем которого был вделан жёлтый (золотой?) кругляш – склонился в низком поясном поклоне, коснувшись кончиками пальцев пыльной травы. Выпрямившись, он стал о чём-то возбуждённо рассказывать, отчаянно и красочно жестикулируя при этом руками.
Через несколько минут пасечник и его гости подошли к месту, где лежал связанный Гришка.
– Ово, Борх, шиша! – видимо, продолжая ранее начатый разговор, важно и пафосно объявил Вьюга. – Або, прелестный прелагатай мунгитов.
– Ноли, – невозмутимо откликнулся начальник «кожаных». – Ово, чернявый и жопастый. Баскак Сварога любит таковских. Дюже любит…
– Гы-гы-гы! – племенными жеребцами заржали его спутники. – Дюже любит! Гы-гы-гы!
– Негли? Баскак Сварога любится с отроками? – удивился пасечник. – А, как же девки?
– Не, девок нынче гонит. А чернявых отроков греет. Дюже жарко. Сперва делает немко[56]
, а потом греет…. Этот-то – языкастый?– Ово, языкастый.
– Правку сделати, – положив широкую ладонь на рукоятку меча, заверил Борх. – Раз, и немко.
– Гы-гы-гы! – дружно заржали его собеседники, включая коварного бородача. – Гы-гы-гы!
«Что вы, братцы, задумали?», – хотелось, что было мочи, закричать Григорию. – «Я же свой! Свой в доску! Ваш брат по крови! Я же обожаю – до желудочных колик – славянство…».
Хотелось крикнуть, но не моглось. Кляп мешал.
Вьюга и Борх отошли в сторону и принялись отчаянно торговаться. Пасечник настойчиво толковал об отрезе мухояра[57]
, новых сапогах и двух мешках сушёного ногута[58], а его собеседник предлагал с десяток неких «кун»…«Что, чёрт побери, происходит?», – затосковал Куценко. – «Меня продают, словно вещь? Словно – бессловесное домашнее животное? На жаркую потеху Верховному жрецу Сварога, который – по совместительству – является законченным половым извращенцев? Даже язык хотят отрезать? Несправедливо, граждане! За что? Пожалейте! Будьте милосердными! Как же так? Это Хрусталёв, собака бешенная, сглазил! Накаркал, морда писательская…».
Он вспомнил хитрую методику древних майя, позволяющую – усилием воли – останавливать собственное сердце.
Вспомнил и сосредоточился.
Сердце испуганно задрожало и – секунд через двадцать – послушно остановилось…
Четвёртый параграф. Беглец
Виталий открыл глаза – через вертикально-вытянутые слюдяные окошки-бойницы с трудом пробивались первые солнечные лучи, благодаря чему в бараке стало чуть светлее. Так, только самую малость.
Ряды грубо-сколоченных двухэтажных нар, закопчённый потолок, разноголосый храп, затхлый – донельзя – воздух.
Затхлый? Не то слово. Воняло так, что неудержимо тянуло блевать.
Чем конкретно воняло? Сырыми лаптями, онучами и портянками, давно немытыми людскими телами и безысходной серой тоской.
Впрочем, блевать, собственно, было и нечем – кормили-то впроголодь. Серый пузырчатый хлеб с отрубями, прогорклая солонина да жидкая ушица, сваренная из линей и карасей, высушенных (без соли, понятное дело), в русской печи. А солонину и хлебушек, готовясь к побегу, приходилось экономить. Вернее, прятать в тайник. Хлеб, понятное дело, предварительно подсушивали.
В бараке была сложена – из диких местных камней – большая печь. Не смотря на то, что на дворе стояло лето, печь каждый вечер протапливали. Иначе, как можно было высушить промокшую одежду и обувь? Поэтому по ночам в помещении было нестерпимо жарко, душно и влажно. Ну, естественно, и крайне вонюче.
А ещё злые клопы донимали – не приведи Бог…
Сидоров, отчаянно почёсываясь во всех местах, сел на нарах, покрытых тощей войлочной кошмой, спустил босые ноги на земляной пол и едва слышно пробормотал:
– Пора вставать, так его и растак.