Кнульп подпер ладонью подбородок с редкой бородкой и устремил взгляд на алые блики, игравшие позади бокала на освещенной солнцем скатерти.
– Не вполне так, – медленно проговорил он. – Эти дарования, как ты их называешь, на самом деле не бог весть что. Я немного владею художественным свистом, умею играть на гармонике и порой сочиняю стишки, раньше был хорошим ходоком и недурно танцевал. Вот и все. И радовал я ими не только себя, но частенько и сотоварищей, или молоденьких девушек, или ребятишек, они веселились и иной раз были даже благодарны. Оставим это, и точка.
– Ладно, – сказал доктор. – Но я не могу не спросить еще об одном. Ты тогда до пятого класса, я в точности помню, ходил со мной в латинскую школу и учился хорошо, хотя паинькой не был. А потом вдруг пропал, по слухам, перешел в народную школу, вот так наши пути разошлись, ведь мне, латинисту, не позволяли водить дружбу с учеником народной школы. Как оно вышло? Позднее, когда слышал о тебе, я всегда думал: останься он тогда в нашей школе, все сложилось бы по-другому. Так как же оно вышло? Тебе стало невмоготу, или твой старик не захотел платить за учебу, или что еще?
Загорелой худой рукою больной приподнял бокал, но не пил, смотрел сквозь вино на зеленый садовый свет, потом осторожно опять поставил бокал на стол. Молча закрыл глаза и погрузился в размышления.
– Тебе неприятно говорить об этом? – спросил Махольд. – Отвечать не обязательно.
Кнульп открыл глаза, долго испытующе смотрел на него, потом нерешительно сказал:
– Отчего же, думаю, ответить надо. Ведь об этом я никому еще не рассказывал. И теперь, пожалуй, даже хорошо, если кто-нибудь услышит. Всего-навсего детская история, но для меня она была важной, годами покоя не давала. Странно, что ты спрашиваешь как раз об этом!
– Почему?
– В последнее время я волей-неволей вновь много о ней думал, потому и отправился в Герберсау.
– Ну что ж, тогда расскажи.
– Видишь ли, Махольд, в ту пору мы с тобой дружили, по крайней мере, до третьего или четвертого класса. Потом стали встречаться реже, и иной раз ты тщетно высвистывал меня возле нашего дома.
– Господи, а ведь верно! Я уж лет двадцать с лишком об этом не вспоминал. Ох и память у тебя! А дальше?
– Сейчас я могу тебе сказать, как оно вышло. Виной всему девчонки. Интерес к ним возник у меня довольно рано; ты еще верил в аиста и в капусту, а я уже более-менее знал, как обстоит дело меж парнями и девушками. В ту пору это очень меня занимало, потому-то в индейцев я с вами редко когда играл.
– Тебе было тогда двенадцать, да?
– Почти тринадцать, я на год тебя старше. Как-то раз, когда я хворал и лежал в постели, у нас гостила двоюродная сестра, года на три-четыре постарше меня, и она затеяла кокетничать со мной, а когда я поправился и встал с постели, то однажды ночью пошел к ней в комнату. Тогда-то я и узнал, как выглядит женщина, не на шутку перепугался и убежал. С двоюродной сестрой больше словом перемолвиться не желал, опротивела она мне, вдобавок я ее боялся, но эта история крепко застряла в голове, и я потом довольно долго хвостом ходил за девчонками. У кожевника Хаазиса было две дочери моего возраста, приходили и дочки других соседей, мы играли в прятки на темных чердаках, вечно хихикали, щекотались да секретничали. Большей частью я был в этой компании единственным мальчишкой, и мне иногда разрешали заплести одной из девчонок косички, или какая-нибудь из них целовала меня, все мы были еще невзрослые и ничего толком не знали, но были полны влюбленности, а когда они ходили купаться, я прятался в кустах и подглядывал… И однажды среди них оказалась новенькая, из пригорода, ее отец работал на трикотажной фабрике. Звали ее Франциска, и она с первого взгляда мне понравилась.
Доктор перебил его:
– Как звали ее отца? Возможно, я ее знаю.