В сумерках, возвращаясь в дом, он мимоходом заглянул к Кнульпу и застал его спящим. Посмотрел на больного едва ли не с ласковым участием. Он любил его и нередко выручал, нередко и мораль читал и корил, однако, по правде, ему даже нравилось, что Кнульп никогда не следовал его внушениям. В этом бродяге он любил память о своем детстве и чуть ли не с завистью чтил в нем неукротимую любовь к свободе, которую понимал и втайне одобрял, а в юности чувствовал и сам. Давным-давно он стал приветливым и покладистым деревенским пастором и не позволял себе даже думать о том, скольких малых и больших жертв ему это стоило. Но Кнульпу, этому гордому бедолаге, который некогда знал латынь куда лучше его, этому робкому упрямцу, он хотел помочь, хотел сделать добро. В конце концов где старому холостяку, который каждое воскресенье проповедует Евангелие, проявить свою любовь к ближнему, если не здесь и сейчас, когда ему встретился бездомный и больной человек, вдобавок друг юности?
За ужином он поручил Лене отнести больному суп и кружку молока.
Лена бросила на хозяина взгляд, полный укоризны, и обиженно произнесла:
– Вот этого, господин пастор, вы никак не можете от меня требовать.
– Что? Не могу требовать? Отчего же?
– Вы ведь лучше меня знаете, господин пастор, что порядочная девица не может заходить к мужчине, когда он…
– Когда он что?
– …когда он, простите, лежит в постели. К тому же он бродяга, и вообще…
Пастор отодвинул тарелку и встал, сердитые слова готовы были сорваться с языка, но он сдержался; несколько раз прошелся по комнате, потом остановился перед Леной и с вымученным спокойствием сказал:
– Ладно, Лена, вижу, вы не очень-то дорожите любовью к ближнему. Вероятно, вы бы дали больному умереть с голоду, просто потому, что хотите показать мне, что ни в грош его не ставите. Хорошо, я сам отнесу ему поесть.
Она норовила возразить, но пастор не слушал и жестом отослал ее, дважды и трижды, прежде чем она ушла. Тогда он сам сходил на кухню, взял тарелку и кружку и отнес Кнульпу ужин. Пришлось разбудить, и он тихонько окликнул спящего по имени, тот спал чутко и мигом открыл глаза, зажмурился от трепетного огонька свечи, и уже через минуту его худое лицо, вот только что серьезное и страдальческое, приняло радостно-лукавое выражение, какое он привык держать и в плохие времена.
На миг его удивило, что пастор сам принес ему ужин, потом он вспомнил Лену и все понял.
– Я вполне хорошо себя чувствую, – сказал он с деланым оживлением, – завтра наверняка смогу отправиться дальше.
Но об этом его друг и слышать не желал. Велел поесть и потребовал, чтобы он и молоко выпил, потом оставил ему свечу и вернулся в дом.
[Однако Кнульпу той ночью приснился один из привычных снов. Их было несколько, временами они повторялись, каждый раз с небольшими отличиями и новыми образами.
На сей раз это был сон о школе, как он его называл.
Он находился в школе, в старой низкой классной комнате латинской школы, и учитель Брюстляйн вел урок. За партами сидели все они, тогдашние ученики, и многие из них по-прежнему были мальчишками, как тридцать лет назад. Другие же, в том числе сам Кнульп, были взрослыми бородатыми мужчинами и сидели в шляпах.][13]
Он шел по смутно знакомым местам и чувствовал себя прескверно…
(
[
Демиан
Я ведь всего только и хотел попытаться жить тем, что само рвалось из меня наружу. Почему же это было так трудно?
Чтобы рассказать мою историю, мне надо начать издалека. Мне следовало бы, будь это возможно, вернуться гораздо дальше назад, в самые первые годы моего детства, и еще дальше, в даль моего происхождения.