— Какая разница — Глафира или Клара Васильевна? Все женщины схожи между собой. Те же ланиты, перси и лядви. А главное — женская биография значит не меньше, чем красота. Подколзин, женская биография — сильнейшая эрогенная зона. Что заставило юного Васю Розанова отдаться Аполинарии Сусловой, которой годился он в сыновья? В немалой мере то обстоятельство, что Достоевский дарил ее страстью. И кто ведает, стал ли бы Вася Василием, впоследствии — властителем дум, кабы не породнился с гением чрез ласку его бывшей подруги? Вспомни, Подколзин, что Клара Васильевна при всем ее внешнем академизме напутствовала весь авангард, абстракцию, абсурд, а затем и нашу новейшую натуральность. Все знаменитые представители всех направлений и течений в свой час получили зеленый свет. Ничто не сравнится с ее сейсмичностью, никто так не чувствует злобы дня. Она — хранительница святынь, но это она благословила ниспровержение всех табу. Когда б не ее авторитет, инцест, содомия и педофилия, очень возможно, до сей поры ютились бы на задворках словесности. Радуйся, что она обратила свой взор на тебя, отзовись фортуне. С удачей разминуться несложно, если ты лох или лопух. И помни, кто хочет стать сенсацией, должен соблюдать ритуал.
Некоторое время шли молча. Тоска непреходящей обиды, казалось бы, навеки застывшая на длинном и узком лице Подколзина, ушла, и вместо нее обозначилось выражение полнейшей растерянности.
— Ты полагаешь, что я могу остаться с нею наедине? — спросил он, затравленно озираясь.
— Не исключено, — сказал Дьяков.
— Что же я должен ей сказать?
— Не говори ничего о «Кнуте». Скажи ей, что ты давно следишь за ее царственным полетом. И пусть она выпита до дна, но ты надеешься, что на донышке еще осталась заветная капелька, предназначенная для тебя одного. Вспомни хоть те вдохновенные речи, которые ты адресовал осенней даме в «Московском дорожнике».
— Ее от моих речей тошнило, — сказал Подколзин.
— Теперь не стошнило бы. Теперь твое каждое слово — смарагд. Ну вот, мы пришли, возьми себя в руки.
— И все ж, не бросай меня одного, — жалобно попросил Подколзин.
— Георгий, не валяй дурака. В конце концов, кто из нас Победоносец? Я не могу всегда жить рядом. Не будь ребенком. Я ведь не вечен. И что от тебя, в конце концов, требуется? Смотреть на нее и дышать тяжело.
Дьяков вновь обозрел Подколзина, критически покачал головой и позвонил. Дверь отворилась. Пред ними стояла Клара Васильевна. Мгновенно повлажневшей ладонью Подколзин торопливо пригладил темно-соломенные пряди и медленно протянул цветы. Клара Васильевна их взяла и прошуршала с легкой улыбкой: «Рада принять у себя Подколзина». В прихожей Подколзин сделал попытку снять туфли, но хозяйка сказала, сделав остерегающий жест:
— Не нужно, нет. Не снимайте обуви. В костюме и тапках мужчина не смотрится. Он уже не вполне мужчина.
После чего пригласила в гостиную.
Яков Дьяков не мог не заметить, что облик ее претерпел изменения. На ней нынче было платье с блестками. Оно обтягивало фигуру, подчеркивая ее худощавость. Хозяйка квартиры казалась схожей с рыбой в золотой чешуе. На тонких запястьях были браслеты. Не было строгого пучка, черепаховый андалузский гребень покоился, верно, в одной из шкатулок, и волосы падали на плеча. Впрочем, испанские мотивы сохранялись в колористической гамме — стены, шторы, обивка на креслах и ложе, видневшееся за дверью, распахнутой в соседнюю комнату, — все было гранатового цвета, душного, жгучего, пиренейского.
За кофе с бисквитом она сказала:
— Итак, вы вчерашней пьесы не приняли.
Подколзин промолчал и, насупившись, стал разглядывать фотографии, обильно развешанные на стенах.
Дьяков сказал:
— Георгий Гурыч не раз и не два мне говорил, что оргиастический реализм себя исчерпал бесповоротно.
Клара Васильевна кивнула:
— Да, пожалуй, что так и есть. Кто-то, читавший ранее пьесу, мне говорил, что она обещает некую новую гармонию. Видимо, ему показалось, что после трагической черноты конца столетья в ней есть надежда. Но эта полоска света хрупка, так неуверенна, так латентна. Да, вы сумели определить ее корневую несостоятельность. Все это грустно и закономерно — болезнь эстетического процесса не может быть исцелена одним взмахом. Она сперва погружается в длительный, протяженный анабиоз. Латентность! Да, вы отыскали слово. Возможно, дефиниция ваша не всеми была адекватно понята, но это уже не ваша проблема.
— Ему довольно быть понятым вами, — с мягкой усмешкой сказал Яков Дьяков.
— Георгий Гурыч однажды сказал, что иные философы прибегают к редукции, ибо боятся, что без нее не будут востребованы. Но он полагает, что высшая сложность уже изначально обречена на автономное существование.
— Так он мыслит? — спросила Клара Васильевна.
— Именно так, — подтвердил Яков Дьяков. — Он ни к чему не применяется. Таково его кредо и точка отсчета.
— Делает честь его независимости, — произнесла Клара Васильевна. — За вас, Подколзин! За вашу цельность.
И подняла рюмку с ликером.