В последующие годы утверждение о том, что высказывания из области истории имеют смысл только потому, что они в принципе поддаются проверке, многим покажется странным. Втискивание всех очевидно осмысленных высказываний в смирительную рубашку верификации выглядело искусственным и насильственным. Оно означало, например, что высказывания о состояниях других людей («У Хенни болит голова») следует оценивать только на основании данных «за» или «против» самого высказывания («Нужен ли Хенни аспирин?»). Альтернативная, продиктованная здравым смыслом точка зрения состоит в том, что такие утверждения, как «Всякий раз, когда из комнаты выходят люди, мебель исчезает, а когда они входят, появляется снова», осмысленны: они имеют смысл, несмотря на то, что проверить их невозможно. Даже внутри Венского кружка принцип верификации вызывал все больший скептицизм, а к середине тридцатых от него почти полностью отказались. А позже, когда А. Дж. Айера спросили о недостатках движения, он ответил: «Думаю, самый важный недостаток состоял в том, что почти все его выводы были ложными». И все же какое-то время это было самое модное философское учение западного мира.
Теория, согласно которой осмысленные высказывания должны быть либо аналитическими (когда истинность или ложность высказывания можно определить исходя из значений входящих в него слов или символов, — «все треугольники имеют три стороны»), либо доступными наблюдению, получила известность как «логический позитивизм», а «Библией» большинства логических позитивистов стал «Логико-философский трактат». Именно из «Трактата» они почерпнули принцип верификации и, подобно Расселу, были согласны с одним из главных утверждений Витгенштейна: все математические доказательства, независимо от их сложности, и все логические умозаключения — например, «Если идет дождь, то дождь либо идет, либо не идет», или «Все люди смертны; Шлик — человек; следовательно, Шлик смертен» суть просто тавтологии. Иными словами, они не несут никакой информации о реальном положении дел; они лишены сути; речь в них идет только о внутренних взаимоотношениях высказываний или уравнений. Они не могут сообщить нам, нужно ли брать зонтик, действительно ли Шлик смертен, и вообще, человек ли он.
Насколько точной была интерпретация «Логико-философского трактата» Венским кружком — это уже другой вопрос. Витгенштейн разделил все предложения на такие, о чем можно что-либо сказать, и такие, о чем следует молчать. Научные предложения относятся к первой категории, а этические ко второй. Но вот чего многие члены Венского кружка не поняли, так это того, что Витгенштейн не утверждал, будто то, чего нельзя высказать, бессмысленно. Напротив: только то, о чем мы не можем ничего сказать, действительно имеет значение. Витгенштейн подчеркивал эту мысль «Трактата» в письме к одному знаменитому венскому издателю: «Главный вопрос — это вопрос этический. Моя работа состоит из двух частей: то, что перед вами, плюс все то, что я не написал. И важна именно эта, вторая часть».
Некоторые члены Кружка, в том числе Отто Нейрат, со временем стали относиться к Витгенштейну как к мошеннику.
«Своими взглядами, своим отношением к людям и проблемам, даже теоретическим проблемам, он напоминал не ученого, а, скорее, человека творческого, художника, даже, может быть, пророка или провидца… И когда, порой после долгих мучительных усилий, наконец-то рождался ответ, этот ответ являлся перед нами, как только что сотворенный шедевр или божественное откровение».
Вскоре — наверное, иначе и быть не могло — между Витгенштейном и узкой группой «кружковцев» возникли напряженность, непонимание, а вслед за ними и раскол. В частности, неминуем был конфликт с Карнапом, всегда безмятежно-уравновешенным. Карнап, веривший в возможность идеального языка, возлагал большие надежды на эсперанто. Этот безобидный энтузиазм приводил в бешенство Витгенштейна, утверждавшего, что язык должен быть естественным.