Старик не торопился с ответом. Отложил сеть, вытянул правую ногу, изогнулся, полез в карман и долго шарил в нем, будто там были не только драный кисет и огниво, а много всяких вещей, и надо долго нащупывать и выуживать то, что тебе сейчас потребно. Кисет был похож на мешочек от поминаньица. Трут огнива — на шнуре от нагана ставропольского полицейского урядника. Старик пошарил в кисете, вынул бумажку, заранее разрезанную на одну закрутку, ловко подхватил ее ртом и так, с приклеенной на губе бумажкой, ответил:
— Внук мой, факт. Сыны есть, значит, и внуками бог не обидел. Место мокрое. Живем подолгу, рожаем помногу.
Кочубеевец, шутливо цыркнув на мальчонку, подтянул к себе сноп камыша вместе с седлом. Снял козловую подушку. Обнажился скелет седла — ленчик. Кочубеевец пощелкал по окованной луке.
— Кубань, Ставрополыцину, Терек, Куму, прикаспийский степ — все обскакал на этом седле, а зараз думки были повернуть свой скок по обратному направлению. Доброе седло, не то што твои сетки, папаша.
— Сетям срок пришел. Посчитать, десятый год без роздыху отработали свое с пользой.
Переменил тон и, хитро прищурившись, спросил:
— А от твоей скачки, казак, много ли барыша?
— Кому барыш, папаша, а кто и проторговался. С маузера доставал кадета, и шашкой порубались вволю, папаша, дай боже царство небесное товарищу Кочубею…
— Ты, видать, ум теряешь, — отозвался сердито Редкодуб, поднимаясь и отряхиваясь. — Может, живет да здравствует батько на радость трудовому классу, на страх врагам.
— Ой, хороши твои слова, взводный, слушал бы век их — и, кажись, все время по сердцу, как вареньем.
— А какие твои думки? — спросил осторожно Редкодуб. Присел и начал собирать патроны, бережно укладывая их рядами, вверх обоймами.
— Мои такие думки, товарищ взводный командир, что не такой батько, чтоб не объявился до этого времени, чтоб не проведал свою бригаду, хоть и живет она не под дурным доглядом.
— Да, батько не такой, — согласился Редкодуб.
— Вон объявился же Батыш, — продолжал кочубеевец. — Полковым командиром у Буденного товарищ Батыш. Передавали хлопцы, дуже убивался Батыш, узнав, что сгинул батько в безводном степу. Был слух, да как верить ему, будто ушел батько до Орджоникидзе в Осетинские горы…
— Нет, — отрицательно качнув головой, сказал Редко-дуб, — не может быть у Орджоникидзе в Осетинских горах наш батько. Нам бы ничего не сказал товарищ Орджоникидзе, так на сорочьем хвосту докинул бы такое известие до Астрахани, товарищу Кирову.
— Разумное слово. Донес бы к нам весть ту товарищ Киров, кабы имел ее.
— Дай, боже, доброй памяти батько во всех племенах и народах, если уже не будет его к нам возврата, — сказал Редкодуб.
Справа над безмятежьем весеннего Каспия зарокотали, то утихая, то нарастая, моторы. Редкодуб приложил ладонь повыше густых белоснежных бровей. На Астрахань летела журавлиная стайка. Гул то нарастал, то затихал.
— Опять англичанин! С Петровского порта, а может, с Баку, — выдавил Редкодуб и, изменяя своей привычке, пространно выругался.
Гул уменьшился. Звено самолетов английских интервентов пошло на Астрахань.
— Казаки, на сбор! Гей, казаки-товарищи!
По улице скакал кочубеевец, шныряя в седле, как егоза. Кочубеевец был молодой, озорной казак, и, очевидно, поднять переполох в этом тихом селе доставляло ему особую радость.
— Казаки, гей, гей! Казаки-товарищи! — загорланил он, подстегнул коня и исчез.
Есть же такие озорники. Точно в седло ему всунули шило. Разве нельзя важно, чинно, как и полагается, собрать на майдан товариство? Можно. И доверия ему было бы больше и весу его словам. Так нет, суматошит всех, баламутит. Думаете, под ним жеребец, хороших кровей, из ноздрей дым, из очей пламя? Простая кобыла под его ветхим седлом, такая облезлая, что тьфу, а почему она носится, как точь-в-точь сумасшедшая, — непонятно! Промучил казак кобылу от станицы Дядьковской до вот этого самого села, и жрала она у него все, кроме дышла да стреляных гильз. Может, думаете, сам он видал разносолы? Какие там разносолы видал этот казак! Камыш да чакан [25], в праздник — верблюжью голову, а сейчас, поблизости моря, — сухую селедку‑бешенку, от которой, кажись, выпил бы все это невеселое Каспийское море.
А гикает казак, джигитует, то свалится с седла, то вспрыгнет да так подскочит на козловой подушке, что, кажется, вот-вот хрустнут позвонки у кобылки. В руках у него пика, а на ней красный флажок. Как же мог он протащить пику через всю бескрайнюю степь, когда голову, кажись, готов был с себя отодрать каждый и закинуть, чтоб не мешала ее свинцовая тифозная тяжесть?.. Что ж за пику проволок казак сквозь пустыню? Не пика это, а сотенный значок особой партизанской сотни. Где же взял его казак? Почему обрадовался Пелипенко, заметив его в руках казака, который вертел тот значок как ему вздумается и не сшиб все-таки ни одной печной трубы узкой улочки рыбачьего поселка? Перешел значок сотни ему, этому развеселому парню, когда, почуяв лихо, убрел помирать в родную пустыню больной черной оспой и тифом степняк Абуше Батырь…