— Давай, Пелипенко, шо ж ты чухаешься?
В церковь вносили вязанки соломы. В ожидании веселого зрелища бойцы перешучивались, покуривали, смеялись.
— Ты должен отменить, — наступая, требовал комиссар.
— Да шо ты привязался? — вспылил Кочубей. — Шо, ты мне приказы будешь отдавать?
— Ты не хочешь, я сам отменю, — твердо сказал комиссар. — Товарищи!.. — крикнул он.
Рассерженный Кочубей тряхнул его за грудь. Комиссар, вырываясь, выхватил кинжал.
— Вот так комиссар! — Комбриг крепко держал Кандыбина за руку. На уровне глаз комиссара матово поблескивало дуло кочубеевского нагана. — Эх ты! Вот як надо, — и вывернул руку, кинжал упал на землю. Потом засунул наган за пояс и удовлетворенно заметил: — Вот это комиссар! Еще раз товарищем будешь.
Добавил тоном, не терпящим никаких возражений:
— А церковь спалим, есть мой приказ. А за компанию — подпустим красного петуха и станице. За станицу режь Сорокина, он приказал. Давай поглядим, яка тут церковь.
Кочубей, бросив повод ординарцу, вошел в церковь. За ним направился Кандыбин. Кочубей, подергивая плечами, шел по серому некрашеному полу легкой джигитской походкой. У иконостаса остановился в раздумье. Он был серьезен, и прежнее шутовство будто слетело с него.
— Святые, эх, эх… святые… — укоризненно покачав головой, прошептал он и продолжал уже злобным, повышенным голосом: — Да яки ж вы святые, да яка с вас польза? Где ж ваша святость? Все в камнях, венцах, со скипетрью, а люди оборванные и босые.
Сплюнув, резко повернулся, снял шапку и, стерев пот коротким взмахом руки, заорал нарочно громко и вызывающе:
— Хлопцы, вытянуть самую кращую ризу и одягнуть на моего Зайчика!
Жеребец Кочубея, Зайчик, был наряжен в голубую пасхальную ризу.
— Глянь, хлопцы, як на его шита! — подмигнул Кочубей и, прямо с паперти прыгнув в седло, выскочил за ограду.
Из решетчатых окон церкви пробивался дым.
Вялый с виду Деревянников организовал достойную удивления выкачку белогвардейской базы. Всю ночь беспрерывным потоком, шириной в пятьдесят подвод, шла выгрузка. Под лунным светом двигались подводы с мукой, сеном, продуктами. Ржали косяки лошадей, ревели стада коров, блеяли отары овец, лениво похрюкивая, жирной лентой двигались свиньи. Все это оседало в Суркулях. С этого дня Суркули сделались базой снабжения фронта. Практичный Кочубей начал налаживать тыловое хозяйство фронта. А на зорьке станица Воровсколесская запылала со всех сторон. Белые перегруппировались. Кочубей организованно уходил, выполнив приказание.
Кондрашев, заметив зарево, послал узнать, в чем дело. Сообщили: «Уходя, станицу приказал поджечь Кочубей, а в церковь внести три копны сена и тоже поджечь». Вызванный Кондрашевым, Кочубей в присутствии Кандыбина сказал детски-наивно:
— А шо мне впотьмах отходить? Боялся, шо заблудюсь, и запалил для освещения.
X
Это было уже на третий день.
— Ну, сидай, — пригласил Кочубей и подвинулся на лавке, — зараз можно и побалакать.
Кандыбин присел. Кочубей хлебал борщ вместе с Михайловым, Батышевым, Наливайко, братом и другими любимыми командирами и друзьями. В хате висели иконы, лубочные картины, изображавшие бой у Гельголанда и виды Новоафонского монастыря. На коленях обедающих лежали расшитые цветными нитками рушники. Поодаль, покачиваясь и тихо напевая знакомую Кандыбину свадебную песнь черкесов — «Орейдада», сидел телохранитель Кочубея адыгеец Ахмет. Ахмет никогда в присутствии посторонних не занимал места за столом вместе с Кочубеем, боясь уронить достоинство своего начальника в глазах еще мало ему знакомых людей, — таков обычай Адыгеи. Рядом с адыгейцем командир третьей сотни возился с трофейным парабеллумом. Кочубей, не переставая жевать, знакомил с собой комиссара. Изредка призывал в свидетели присутствующих, и те, утвердительно кивая головами, вылавливали из миски жирные куски говядины, со свистом высасывали мозговые косточки.
— …Такого мне коршуна, як ты, и надо, политичный ты мой комиссар. Разгадал я тебя сразу, а потом ты подкрепил мою догадку. Думаю я, будешь и ты исподтишка выспрашивать, кто я и шо я. Так я сам про себя расскажу. А ты слухай, бо потом размусоливать время не будет.
Кочубей внимательно поглядел на комиссара. Тот тоже, будто впервые, пристально всмотрелся в Кочубея. Не больше двадцати семи — тридцати лет от роду, подвижный и худощавый. Казалось, каждый мускул на его лице жил. Губы плотно сжаты слегка презрительной гримасой. Нос правильный, немного с горбинкой, брови белесые, сходящиеся на переносье у резких морщин. Улыбка Кочубея была обаятельна. Но, улыбнувшись, он обычно сейчас же гасил ее, будто считая несовместимой со своим положением и званием.
Ахмет, прекратив пение, слушал начальника. Командир сотни протирал маслом револьвер, заржавевший у офицера.