В этот страшный период возникают в стихах совсем новые, не упоминаемые ранее насекомые, вызывающие исключительно негативные ассоциации: вошь, гнида, моль, таракан. Они вводятся в поэтическую речь для определения мира людей или, что еще глубже характеризует чудовищное внутреннее состояние поэта, — «для сравнения» с самим собой.
Вот знакомство с удушливым злом, ставшим уже уютным и привычным, с «шестипалой неправдой», которое происходит в преддверии смерти («дай-ка я на тебя погляжу — // Ведь лежать мне в сосновом гробу!»). Неправда по-хозяйски привечает, угощает («…из ребячьих пупков // Подает мне горячий отвар»).
И некуда деться. И пропитываешься сам этой зловонной ложью, с отвращением к себе становясь частью ее:
Кто, как не вошь, может обитать в глухой полу-тюрьме неправды. Ведь чаще всего у вшей нет зрения, если же оно есть, то они способны различать лишь свет и тьму.
В другом стихотворении этого же, 1931 года мы увидим метонимическое сравнение деревушки с гнидой (гниды — яйца вшей), имеются в виду люди, живущие в деревушке, паразитирующие на природе: «Он глядит в бинокль прекрасный Цейса — // Дорогой подарок Царь-Давида, — Замечает все морщинки гнейса, // Где сосна иль деревушка-гнида…»
В тридцатые годы появится в лирике Мандельштама слово «моль». И два раза — в сравнении с собой, и оба раза в связи с темой ухода из жизни:
Выбор слова «моль» намеренный, горько осознанный. Сколько в поэзии существует мотыльков, летящих на огонь! Да у раннего Мандельштама даже моль называлась бабочкой — «Понемногу челядь разбирает / / Шуб медвежьих вороха. // В суматохе бабочка летает. // Розу кутают в меха» (1920). Среди шуб, мехов летает обыкновенная одежная моль. Вот только радужный мир поэта в 1920 году еще не подвергся разрушению. И вот зимой возникает порхающая бабочка. Но в 1932 году на огонек летит не трепетный мотылек, а моль — ночное насекомое с более скучной окраской, меньшими крыльями. Насекомое, признанное безусловно вредным, подлежащим уничтожению. И поэт даже знает, кто «ухлопает» этого вредителя:
Но есть и другой портрет убийцы. Не того, кто хлопком расплющит мечущееся насекомое. Убийцы миллионов людей. Убийцы поэта Осипа Мандельштама. И ему, виновнику жесточайших преступлений, навеки будут даны черты отвратительного насекомого:
Встретится в стихах тридцатых годов и сравнение воздуха с гусеницей («Был от поленьев воздух жирен, // Как гусеница, на дворе…», 1932), и синие мухи, сеткой облепившие уснувшего ребенка (1933–1936).
Но появится и «враль плечистый» — кузнечик, свободный, способный взлететь к луне, сильный, мускулистый (как «могучие осы») (1933–1936), пчела будет жужжать над розой (1933–1936), мы услышим понятный поэту язык цикад («На языке цикад пленительная смесь // Из грусти пушкинской и средиземной спеси», 1933). Шмель будет хозяйничать «в солнечном развале» живописного холста (1932), агат за его черноту и блеск будет назван «муравьиным братом» (1935) и ремесленный город сравнится с вечным тружеником сверчком («… И средь ремесленного города-сверчка», 1937).
И все же из 17 видов упоминаемых в этот период насекомых 7 (!) вызывают только негативные ассоциации (вошь, гнида, гусеница, моль, мухи, паук, таракан). Три вида, первоначально ассоциативно положительно окрашенные, упоминаются в связи с мыслями о смерти (бабочки, осы, стрекозы).