Александр Гамильтон, отстаивая принятие конституции и создание сильной централизованной государственной власти, доказывал, что она необходима, помимо прочего, для «возведения одной великой американской системы, превосходящей по мощи любые трансатлантические силы, способной диктовать условия связей между Старым и Новым Светом»[187]. Эта позиция не встречала всеобщего понимания, существовали опасения, что это потребует большой армии, а это чревато тиранией. Конгресс поначалу не хотел давать согласие на создание постоянной армии. Гамильтону пришлось обратиться с предостережением со страниц «Федералиста»: «Соединенные Штаты будут являть собой необычайное зрелище, какое только наблюдал мир, — зрелище страны, которую ее Конституция лишает возможности готовиться к обороне, прежде чем она окажется захвачена неприятелем».
В прощальном послании Джорджа Вашингтона 1796 года прозвучали слова о том, что будущее — за американской мечтой, а остальной мир рано или поздно должен будет подстроиться под ее идеалы. Пока же он, как и другие федералисты, считал в наибольшей степени отвечающим национальным интересам США поддержание баланса сил в Европе.
Вопреки прежнему курсу Вашингтона, Адамса и Джефферсона, не позволивших втянуть страну в европейские войны, президент Мэдисон объявил войну Британии в стремлении раздавить англофилов-федералистов перед предстоявшими президентскими выборами и откликаясь на давление членов Конгресса от новых штатов и поселенцев, которым не терпелось приступить к аннексии Канады[188]. Результатом стал захват Вашингтона и сожжение Белого дома английскими войсками в 1814 году. США одержали решительную победу при Новом Орлеане в январе 1815 года, когда война уже официально завершилась. Война укрепила американскую элиту в убеждении, что пока страна не обладает достаточным военным потенциалом, столкновения с ведущими европейскими державами как минимум преждевременны. Америка больше не ввязывалась ни в один из европейских конфликтов на протяжении столетия. «В XIX веке американские цели за рубежом сначала определялись как надменная изоляция (не впутываться), а затем как расширение сферы влияния, подкрепляемое время от времени изрядными порциями ура-патриотизма»[189], — замечал Збигнев Бжезинский. Новая страна повернулась в противоположную Атлантике сторону и стала расширять свои пределы на западе и юге.
Квинтэссенцией американской внешней политики надолго стала доктрина Монро. 2 декабря 1823 года президент Джеймс Монро в своем послании Конгрессу заявил, что ввиду превосходства американских политических институтов над европейскими и прямой заинтересованности США в обеспечении «свободы и счастья своих друзей по эту сторону Атлантики» Соединенные Штаты будут рассматривать любую попытку европейских стран — участниц Священного союза «распространить их систему на любую часть этого полушария как угрозу для нашего мира и безопасности»[190]. Это стало инструментом оправдания «исключительных прав» на создание сферы влияния самих США.
Идеи «предначертания» США осуществлять экспансию на всем американском континенте пронизывали риторику и деятельность Эндрю Джексона, занимавшего пост президента страны в 1829–1837 годах. Он считал, что Провидение избрало американский народ в качестве «хранителя свободы для защиты ее во благо всей человеческой расы»[191]. Ему принадлежит авторство на выражение «расширение зоны свободы». Под этим понималось освоение под будущий «град божий» обширных территорий Дикого Запада, прежде всего, за счет земель индейцев.
Идеи «американской миссии» звучали со страниц прессы, особенно, журнала Democratic Review, возглавляемого Дж. О’Салливаном. Именно из-под его пера впервые вышло выражение о «явном предначертании» (или «предопределении судьбы» — Manifest Destiny). Первоначально доктрина обосновывала необходимость аннексии Техаса и территории Орегон «правом нашего явного предначертания владеть всем континентом, который Провидение вручило нам для развития великого эксперимента свободы»[192].