— Да нет, — вступает Вернон, — она продержится, пока Кеш не кончит. Продержится, пока все не приготовят, пока срок ей не придет. А дороги сейчас такие, что вы ее одним духом домчите.
— Дождь собирается, — говорит папа. — Я невезучий человек. Всю жизнь невезучий. — Он потирает колени. — Доктор того и гляди заявится, будь он неладен. Не мог я его раньше известить. Приехал бы назавтра, сказал, что срок подходит, — она бы ждать не стала. Я ее знаю. Есть повозка, нет повозки — ждать не стала бы. Только бы она огорчилась, а я ее огорчать не хочу ни за что на свете. Родные ее похоронены в Джефферсоне и ждут ее там, — понятно, ей будет невтерпеж. Я ей слово дал, что мы с ребятами доставим ее туда без проволочек, лишь бы мулы не подвели, — пускай не беспокоится. — Он потирает колени. — Не люблю нерешенного дела.
— Да что вам неймется? — грубо, со злостью говорит Джул. — И Кеш круглый день у ней под окном пилит и стучит по…
— Она сама так хотела, — говорит папа. — Ни любви, ни жалости к ней у тебя нету. И не было никогда. Мы с ней ни у кого одалживаться не станем. Не одалживались сроду, и ей спокойней спать, когда знает это, знает, что ее родная кровь напилит доски и забьет гвозди. Она всегда за собой убирала.
— Три доллара ведь, — я говорю. — Ну, ехать нам или не ехать? — Папа потирает колени. — Завтра к вечеру вернемся.
— Ну… — говорит папа. Волосы торчат вбок, он смотрит на равнину и медленно переталкивает табак из-за щеки за щеку.
— Пошли, — говорит Джул. Спускается с веранды. Вернон аккуратно сплевывает в пыль.
— Только чтобы к вечеру, — говорит папа. — Я не хочу, чтобы она ждала.
Джул оглянулся и сворачивает за дом. Я иду в прихожую и до самой ее двери слышу голоса. Дом наш немного наклонился под гору, и сквозняк в прихожей дует всегда с подъемом. Бросишь перо у входа, его подхватит, вынесет к потолку, отгонит к черной двери, и там оно попадет в нисходящий ток; то же самое — с голосами. Войдешь в прихожую, и они будто над головой у тебя, в воздухе говорят.
КОРА
Никогда не видела такой душевности. Он словно чувствовал, что больше ее не увидит, что Анс Бандрен прогонит его от материнского смертного одра и на этом свете им больше не свидеться. Я всегда говорила, что Дарл не такой, как они. Что он один у них пошел в мать, один знает, что такое привязанность. Не чета Джулу, — а уж кого еще, кажется, так трудно носила, так нежила и баловала и столько терпела от его скандального угрюмого характера, кто еще так изводил ее своим озорством — на ее бы месте я порола его почем зря. И не пришел к ней попрощаться. Не упустить бы лишние три доллара — а что мать не поцеловала напоследок, так бог с ней. Бандрен до мозга костей, никого не любит, ни до кого дела нет — только смотрит, где бы чего урвать, да поменьше утруждаясь. Мистер Талл говорит, что Дарл просил их подождать. Чуть не на коленях, говорит, умолял не отсылать его, когда она в таком состоянии. Куда там — ведь Ансу с Джулом надо выручить три доллара. Кто знает Анса, ничего другого и ждать не мог, но подумать, что отступится Джул, любимый сын, ради которого она себя забывала столько лет… Меня не обманешь: мистер Талл говорит, что она любила Джула меньше всех, но я-то знаю. Знаю, любила больше всех — за то же самое, за что терпела Анса Бандрена, хотя его отравить бы стоило, как говорит мистер Талл, — и нате, из-за трех долларов не поцеловался с матерью напоследок.
А я последние три недели приходила при всякой возможности, да и когда не было ее, приходила, в ущерб своей семье и обязанностям, чтобы хоть кто-нибудь при ней побыл в последние минуты, хоть чье-нибудь знакомое лицо поддержало в ней дух перед лицом Великого Неведомого. Я не жду похвалы за это: я надеюсь, что и ко мне отнесутся так же. Но, слава Богу, это будут лица моих родных и любимых, моя плоть и кровь, потому что посчастливилось.
Одинокая женщина, одиноко жила, гордо, не показывала виду, скрывала, что ее только терпят, — ведь еще тело ее в гробу не остыло, а они уже повезли ее за сорок миль хоронить, презрев волю Божью. Не положили рядом со своими Бандренами.
— Она сама велела отвезти, — говорит мистер Талл. — Хотела лежать со своими родственниками.
— Так почему живая туда не поехала? — спрашиваю. — Никто бы ее не удерживал — вон и младший у них подрастает, скоро станет бессердечным эгоистом, как остальные.
— Она сама хотела. Анс при мне говорил.
— А ты и рад поверить. Похоже на тебя. Да брось.
— Поверю — тому, о чем промолчавши, он никакой выгоды от меня не получит.
— Да брось, — я сказала. — Живая она или мертвая, место женщине — при муже и детях. Придет мой час, захочу я, по-твоему, уехать обратно в Алабаму, брошу тебя с дочерьми — если я уехала оттуда по своей воле, чтобы делить с тобой радость и горе до самой смерти и после?
— Ну, люди разные.