До этой минуты Заусайлов всегда думал так. Что происходит, когда русский мужик умирает за своего царя и за свою родину? Еще одна лампада зажигается перед престолом всевышнего. И больше — ничего. Но сейчас, воровски лишив воды умирающего за своего царя и за свою родину солдата, — сейчас Заусайлов уже не мог думать попрежнему. Знал, что надо думать иначе, а как именно — не знал. Стыдом перед собой хотел заслониться от нестерпимого стыда перед солдатом и — не умел, Заусайлов беспомощно искал между собой и Романютой пустую фляжку, но почему-то никак не мог найти и все натыкался на волосатую австрийскую сумку с торчавшей из нее подметкой. Где же фляжка? Вот… Нашлась… Но ведь она пустая, совсем пустая…
— Прости меня, — сказал, лязгая зубами, Заусайлов, — прости! Воды больше нет!
Романюта молчал. От этого молчания какие-то жернова горя и сердечной муки заворочалиеь внутри капитана.
— Ради бога, прости меня, Романюта! — повторил он, захлебываясь от неслышных рыданий.
— Эх, ты… бесстыжая душа! Еще командир. Не командир ты, а…
Некому было увидеть, как густо побагровел капитан. Стыд перед собой, всякий стыд — ничто, в сравнении с позором оскорбления, которое нанесено офицеру солдатом и за которое офицер не может отомстить. Было одно кратчайшее мгновение, когда Заусайлов подумал: «Убить его…» Однако сделал совсем другое: продолжая беззвучно плакать, припал лицом к шинели Романюты совершенно так же, как давеча солдаты припадали к знамени…
Тяжелые, рваные, гнилые облака низко висели над Мосциской. Станция была завалена ранеными. Они лежали стонущими кучами на асфальтовом полу платформы, в вокзальном зальце, в коридорах, в уборной, на эвакуационном дворе. Число их все увеличивалось, — у платформы выгружали все новые и новые фургоны. Впрочем, многих уносили прямо к поезду на Львов.
— Надо бы подвинуться с поездом ближе, — сказала сестра милосердия, с худеньким нежным лицом и лучистыми серыми глазами, — что? Аэропланы? Опасно? А мы снимем белые косынки, наденем черные и пойдем…
Сестры ушли. Санитары покатили за ними на дрезине.
Недалеко от станции бойко торговала лавка. Толпа солдат месила ногами грязь у дощатой развалюхи с двумя откидными «виконцами» по сторонам двери. Над дверью вывеска: булка, крендель и крупные буквы — «Руская лавка». Покупателей много, шума мало. Споры, ссоры, брань — все в полуголос. Есть строгий приказ — около госпиталя не шуметь. А госпиталь — тут же, за лавкой, в двухэтажном кирпичном доме. Это — царство сестер милосердия, марлевых бинтов и гигроскопической ваты. Врач командует в перевязочной:
— Дайте… Принесите… Подвиньте… Пусть лежит… Поднимите рукав… Ваты… Бинт… Накладывайте… Скальпель… Отнесите… Следующего… Разрежьте рубаху… Расстегнуть!.. Держите!..
Сестра милосердия, с худеньким нежным лицом и лучистыми серыми глазами, — та самая, которой аэропланы нипочем, — хлопотала у стола. Но правильно ли здесь это слово: хлопотала? Она делала все, что приказывал врач, с поразительной быстротой и точностью. Но во всех ее движениях не было даже и намека на суетливость или спешку, и походка ее была такая же легкая, будто летящая, как и работа ловких тонких рук. Этой походкой умиленно любовались раненые тех палат, в которых случалось дежурить сестрице Наде Наркевич…
Заусайлов и Карбышев лежали через койку друг от друга. Заусайлову было плохо. Там, где расходится в человеческом теле нижняя пара ребер, есть мечевидный отросток кости, прикрывающий позвоночник. Этот отросток был в Заусайлове разбит и раздроблен. Осколок глубоко задел верхнюю часть печени, прошел сквозь диафрагму, легкое и застрял под правой лопаткой. Приступы острых печеночных болей мучили, пароксизмы желчной лихорадки изнуряли капитана. Желтуха превратила его в живого мертвеца. Он терял сознание, снова приходил в себя, опять терял. Глядя на него, было почти невозможно сказать, в памяти сейчас или нет этот неподвижно лежащий с закрытыми глазами, восковой человек. Не одни только физические страдания угнетали Заусайлова, а еще и то тяжкое, смутное состояние, о котором опытные в госпитальных переживаниях солдаты говорят: «От тоски ум замлеть может, и тогда — плохо бывает!»
Других трудных раненых в палате не было. Все участвовали в последнем ночном бою между укреплениями восточного отдела и поясом крепостных фортов. Следовательно, было о чем потолковать. Каждый офицер рассказывал, что происходило с ним, а получалась общая картина сражения.