Я так и не поняла, что тогда случилось. Кажется, заблудилась в городском парке, хотя казалось бы, ну где там блуждать? Обогнула озеро, почитала книгу на лавочке, вспугнула жирных и наглых голубей и с улыбкой смотрела, как они пытаются тяжело подняться в небо. Как раз среди лёгких осенних облаков висел полупрозрачный месяц, почти невидимый в блеклом свете солнца. Я полюбовалась им не дольше пары секунд, а когда опустила взгляд вниз, под ноги, не узнала их. Не узнала ни парк, ни людей вокруг, словно заснула на долгие часы, и день уже успел смениться.
Выход из парка я нашла не сразу, а пока дошла до него – утомилась. Болели суставы и поясница, горло пережимала одышка. Словно грипп сразил меня коварным ударом. Хотелось лечь и укрыться пушистым и тёплым одеялом, и чтоб матушка заварила горячий чай.
Но ни дома, ни матушки я не нашла. За дверью, к которой подошли ключи из моего кармана, оказалась смутно знакомая квартира, но посеревшая, поскучневшая, словно подёрнутая пеленой. Только и выделялись разве что фотографии на полках.
И с них смотрела я.
Я в семнадцать, с бейсбольной ракеткой и в обнимку с высокой девицей, такой же беловолосой, как и я.
Я в двадцать пять, в свадебном платье, счастливая, рядом с красивым, хоть и щуплым парнем. Он улыбался так несмело, словно не мог поверить своему счастью.
Я в тридцать, на сцене в полутёмном зале, за спиной – экран со сложными графиками.
Я в пятьдесят, обнимаю паренька, удивительно похожего на мужчину со второго фото, но с моими белыми волосами.
И зеркало. Зеркало на стене, с беспощадным равнодушием отражающее лицо глубокой старухи с белыми волосами и перепуганными глазами.
Тогда я забилась под первое попавшееся одеяло и долго плакала и звала маму.
На следующий день я вернулась в парк.
И на следующий.
И на следующий.
Я следовала за листьями, которые влёк по дороге ветер. Я заглядывала в тёмные неподвижные лужи и ловила взгляд своего отражения. Я смотрела на неподвижный полупрозрачный месяц на дневном небе, пока он совсем не истаивал к полудню.
Но я не нашла жестоких господ с белыми лицами, как у покойников.
И себя, потерявшуюся много-много лет назад, я тоже не нашла.
Ледяная госпожа
Белая госпожа даровала мне своё благословение, и с тех пор я проклят. Тонкими и белыми губами, стылыми, как первый лёд, она коснулась моего лба, и холод растёкся по моим венам.
– Ты никогда не умрёшь, – прошептала она, нежно лаская моё лицо, обводя черты скул и подбородка, целуя закрытые глаза. – Пока я жива, твоя жизнь будет длиться, и длиться, и длиться…
В те минуты, полные звенящей свежести первых заморозков, острого и сильного запаха мяты и йода, я был счастлив. Я сидел у ног белой моей госпожи и шептал ей истории – все, которые знал. Она благосклонно внимала, и один короткий её взгляд был драгоценнее и желаннее всех богатств мира. Иногда она протягивала тонкопалую руку и проводила по моим волосам, и белые пальцы её путались в непослушных тёмных кудрях. Она была нежна, она была осторожна, как любящий хозяин, оберегающий самую ценную живность на скотном дворе.
– Расскажи мне ещё, возлюбленный мой, – просила она голосом чистым, как воздух над самыми высокими горными пиками. – Расскажи мне ещё.
И я, окрылённый восторгом перед ней, не чувствовал убийственного холода в её голосе.
Я говорил, и говорил, и говорил, пока у меня ещё оставались слова, пока голос мой не охрип, а истории, все, что я знал, не вытекли из меня, словно кровь из неисцелимой раны. Но молчать было страшно, так страшно, так стыло, так жутко, что я заставлял пересохший язык шевелиться.
Я начал выдумывать истории.
И они пленили мою госпожу сильнее всех тех, что я рассказывал ей раньше.
Как она внимала мне, как внимала! В огромном зале, где свет мягкими волнами исходил от стен, прихотливым рисунком расплывался в воздухе, рисуя далёкие страны и немыслимые пейзажи, под нервюрным сводом голос мой почти терялся, затихал, едва оторвавшись от губ. И госпожа склонялась ко мне, чтоб не пропустить ни единого моего слова, ни единого звука, и прохладное её дыхание овевало моё лицо.
Как счастлив я был, ощущая себя центром её мира, единственной точкой, на которую она устремляет свой взгляд!
Но однажды и придуманные истории закончились тоже.
Как я ни шевелил языком, как ни мычал простенькие мелодии, слов во мне не находилось. Все я растратил на ублажение госпожи, даже те, что неприкосновенным запасом лежали, ожидая Страшного суда, чтоб оправдать меня, чтоб очистить от земной скверны.
Но и их не осталось.
И тогда госпожа моя потеряла ко мне интерес, отвернула от меня лицо, белое и холодное, как полная луна в зимнем небе. Безмолвной тенью остался я у её ног, серой, плоской и незаметной, и узрел тогда сотни и сотни других теней, что стелились у подножия её трона. Слабые и немые, они с мольбой взирали на госпожу, тянули к ней руки, но всё, что им оставалась, – безвольно взирать, как наслаждается она рассказами нового фаворита, как гладит его руки, как склоняется к нему, жадно внимая.