Она выводит меня на вересковые пустоши, розовато мерцающие в темноте, словно звёзды с неба осыпались и блестками замерли среди отцветших веточек. Я узнаю места, я узнаю дорогу к старым развалинам и могилам. Как же мы так быстро сюда попали, какими тайными тропами срезали путь, где и у кого взяли взаймы часы и минуты, что выстелили нам дорогу к аббатству?
Под пустым сводом, на пороге без дверей матушка останавливается и ждёт меня. Тянет ко мне тонкие ладони, и холод становится нестерпимым, скользит по плечам со змеиным шелестом, обвивает горло. Веточки венка обрастают инеем, и обледеневшие ягоды рябины беззвучно падают под ноги, одна за другой.
Матушка улыбается. Тени сгущаются за её спиной, у них узкие глаза, ледяные, как далёкие искорки звёзд, длинные когтистые руки, покрытые зеленоватой корой тела. В мягком сиянии матушки они – тёмные, ожившие древа, засохшие, истощённые, жаждущие. Они толпятся в темноте среди руин, они ждут, когда я подойду ближе.
Матушка улыбается, и губы её растягиваются в жуткую зубастую гримасу, подобную той, что больше года назад мы вырезали на самой большой тыкве из урожая.
Матушка? Что с тобой, матушка? Но слова не идут из горла, язык бесполезной тряпочкой застыл во рту, губы спеклись в колючую корку.
Только в ладонях ещё тлеет уголёчек тепла, драгоценная искорка домашнего уюта, которой не страшен могильный холод безымянных гостей из-под холмов.
Туман мягок, как взбитая перина, но Мария не верит в хеллоуинские обманки, крошит и крошит пироги под ноги. «Если не тропу отмечу, то хоть духов умилостивлю», – думает она и шагает ровно и уверенно, ни камни под ногами не скользят, ни трава не проседает. Чёрная Бадб впереди разрезает собой матовую белизну марева, только и видно, что мелькание перьев то в ворохе волос, то в подоле платья.
Где идут они? Не различить примет, всё сокрыл туман, только и можно ловить носом запахи, да пытаться разгадать, где мёртвая ведьма ищет свою дочь. Вот влажный, тяжёлый, пряный запах старых деревьев, вот кисловатый – подгнившего мха да лишайника, вот свежий и чистый – с бездонных озёр. Древнее, равнодушное, не знающее слова Божьего обступает со всех сторон, не то давит, не то наблюдает.
– Что с Бригиттой? – спрашивает и спрашивает Мария, но женщина-птица молчит.
– Что с Бригиттой? – твердит Мария, и имя падчерицы ей заменяет молитву. Ты грешишь, Мария, говорит она себе, покайся, Мария, и спеши домой, пока не поздно, не следуй за ведьмой, не следуй за мёртвой ведьмой, не следуй за первой женой своего мужа. Разве осмелилась бы Ева ступать след в след за Лилит?
«Что с Бригиттой?» – спрашивает у себя Мария и продолжает идти за Бадб. «Что с Бригиттой?» – твердит себе Мария и шагает быстрее. «Что будет с Бригиттой, если я отступлюсь?»
Мария запрещает себе даже думать об этом.
Может, в её сердце недостаточно любви, чтоб отогреть заледеневшее сердце девочки, но её хватит, чтоб не оставить Бригитту среди стужи хеллоуинской ночи.
В небесах гудит ветер, несёт тучи, несёт жутких воздушных змеев, сорванных с привязи у ферм. Непролитый дождь застывает в воздухе, обращается в колючие кристаллы, что белой манной лягут на землю, скроют следы ночи излома года.
Мария не может вспомнить такой же холодной осени.
Надеется и эту – не вспоминать.
Бадб впереди замирает, туман тут же обступает со всех сторон, пряча и тропу под ногами, и небеса в колючей россыпи соляных крупинок-звёзд. Даже запахов не остается. Только косматые тени клубятся, снуют вокруг, словно падальщики, поджидающие свою трапезу.
Мария не сразу замечает, как мелко и часто вздрагивают плечи Бадб. Мёртвая ведьма стоит прямо, гордо вздёрнув голову, только когти сжимаются и разжимаются, словно пытаются схватить кого-то, да не могут. Подходить к ней страшно, прикоснуться к ней немыслимо, но стоять в густой молочной тишине, пока вокруг разворачивается ночь кануна Дня Всех Святых, ещё страшнее.
Ладонь ложится на чёрные жёсткие перья, влажные и прохладные, словно их хозяйка летела сквозь бурю – а может, так и было, и что для живой христианки туман сомнений, для мёртвой ведьмы – шторм древних, непознаваемых, безымянных сил. Бадб оборачивается через силу, на матовом жутком клюве – белые отблески марева.
– Я больше не слышу зова дочери, – почти беззвучно говорит она. Человечьи губы кривятся жалко, как у плачущей, но воронье лицо спокойно и безучастно, глаза-бусинки глядят не моргая. – Я больше её не слышу.
Сердце Марии сжимается, у самых ног распахивает пасть бездонная пропасть горя, но с губ сами собой скатываются тихие слова псалма, даруя не утешение, но надежду. Бадб слушает, склонив голову.
– …водит меня к тихим водам… – повторяет женщина-птица, и плечи её расслабляются.
– Веди меня, Бадб, – говорит Мария, когда последние слова псалма затихают в тумане. – Веди меня к своей дочери, веди меня к Бригитте. Мы спасем её, обязательно спасём, ибо сердце твоё – любовь, и потому не ведает зла. Веди меня, Бадб. Мы успеем.