На коленях у Иллариона лежала азбука, привезенная, вероятно, из Болгарии. На первую букву стих начинался так: «Аз есмь червь…» Нелегко было детям этих гордых воинов перестраивать струны своей души и научиться мыслить о бренности всего земного. Впоследствии я убедился, что, помышляя о смерти, варвары еще больше начинают ценить жизнь.
Илларион беззвучно шевелил губами, стараясь запомнить что-то. Его детской душе было страшно в этих книжных странах, в которых она неожиданно очутилась.
— А как твое христианское имя? — спросил я его соседа, мальчика с очень любопытными глазами и такого же белокурого, как Илларион.
— Иаков.
— Давно ли ты христианин?
— От рождения.
— Кто же твои родители?
— Отец мой воин.
— Может быть, твой отец крестился в Константинополе?
Отрок недоумевающе смотрел на меня.
— В Царьграде?
— Нет, в Корсуни.
Я присел рядом с ним на скамью и, вспоминая безвозвратно ушедшие школьные годы, слушал, как Анастас учил своих питомцев и наставительно читал в «Алфавитаре»:
— «Когда добро плаваешь, паче всего помни о буре!»
Дети смотрели на него широко раскрытыми глазами. Их юные умы были полны кипения. Мир раздвигался перед ними до бесконечных пределов, до самого синего моря, до греческих пределов, холмов Иерусалима, пальм Египта…
Чтобы не мешать больше учению, я покинул школу, мысленно пожелав отрокам успеха в науках.
Ладьи уже были готовы к отплытию, но поджидали каких-то замешкавшихся в пути древлянских торговцев, которые должны были везти в Херсонес мед и воск. Спрос на эти товары неожиданно увеличился. Как мне объяснили, эти товары добывались в области, богатой липами. Невероятное множество пчел трудится там, и этот мед отличается особенно ценными вкусовыми и целебными качествами.
Перед отъездом я удостоился видеть Порфирогениту. В тот день Леонтий Хрисокефал со своими нотариями составлял список подарков, которые Владимир посылал в Константинополь. Анна сидела рядом с супругом на скамье, покрытой серебряной парчой. Епископ Анастас и Леонтий стояли у стола, на котором лежали письма для василевсов и дары — мешочки с драгоценными яхонтами, с янтарем и жемчужинами. На полу были навалены кучей меха черных лис и соболей. Над ними суетились служители, увязывая товары в тюки. Все было еще просто в этом варварском государстве. Несложен был и церемониал прощания с Порфирогенитой.
Леонтий и Анастас тщательно записывали дары на папирусе и пересчитывали каждую жемчужину. Один из нотариев проверял предметы и тюки по списку. Леонтий Хрисокефал высыпал жемчужины из очередного холщового мешочка, держа его за концы, как за уши. Одна жемчужина прекрасной формы упала и покатилась по полу. Нотарий с зажегшимися от алчности глазами поднял ее и подобострастно протянул магистру. Леонтий стал считать жемчужины, с опаской поглядывая на нотария и шепотом проверяя счет.
— Запиши, — сказал он, закончив подсчитывания: — Тридцать две жемчужины средней величины.
Нотарий обмакнул тростник в чернильницу.
Приходили и уходили воины и отроки. В помещении была суета. Анна сидела с усталым видом. Владимиру тоже стало скучно. Он спросил Анастаса:
— Скоро ли вы кончите? Поспешите, ведь есть и другие дела.
Мне тоже надоело это занятие. Точно мы были в меняльной лавке. Но я стоял и думал о своей жизни, спрашивая себя мысленно, чем бы она была, если бы моя судьба походила на участь тысяч других людей. Я мог легко представить себе это. Спокойное существование, добродетельная супруга, отпрыск какой-нибудь почтенной семьи, а вместе с нею имение и теплый вместительный дом, где пахнет амброй и кипарисом, потом дети, утешение на старости лет, и на склоне жизни красная хламида магистра или даже, может быть, звание великого доместика…
Когда все было закончено и списки проверены, мы стали перед Порфирогенитой, чтобы отдать ей последнее поклонение, как перед покойницей, и пали ниц. Поднявшись, я увидел, что лицо Анны стало печальным. А у меня мелькнуло в мыслях, что уже ничего не будет в моей жизни, прошедшей в военной суете и одиночестве, кроме этих мук и воспоминаний об этой разлуке.
Мы отступили на три шага и снова поверглись ниц. Опустив лоб к полу, я повторил про себя:
«Прощай! Прощай навеки!»
Но почему даже в минуту расставания моя душа испытывала нечто похожее на блаженство? В нашем ромейском мире, где все установлено незыблемо на вечные времена, нельзя изменить судьбу человека. Один рождается во дворце, другой — в хижине. Небо послало мне испытание неразделенной любви. Но я не ропщу. Эта мука была лучше, чем многие блага земные и довольство своим существованием.
Анна все так же печально смотрела на нас, отбывающих в ромейские пределы, оставляющих ее в стране скифов. А я мысленно говорил перед нею: