— Куришь? — спросил он, и Стаканскому стало неловко за этот демократический жест. Он взял предложенную сигарету и засунул за ухо, и с этого дня началась между ними странная многолетняя игра.
Отец называл его «молодой человек» и «дорогой мой», реминисцируя Версилова — с различными эмоциональными оттенками, от благодушных до уничижительных, придумывал ему какие-то оригинальные развлечения, например, внезапную экскурсию в Ленинград (Собирайся, твой поезд через два часа) или экзотического персонажа (Знакомься, твой тезка, поэт Андрей Макаревич) Однажды он отвел Стаканского в художественную студию, которая оказалась просторной комнатой с окнами в зимнюю тьму, где на полу по большой афише ползал художник, руководитель. Стаканский получил задание: нарисовать карандашом с натуры гипсовую греческую голову с белыми глазами, удивительно ненастоящую. В афише намечалась глупейшая грамматическая ошибка, Стаканский, полный искреннего желания ее предупредить, влез не в свое дело, нарушив естественную иерархию умов, вследствие чего эскиз был категорически разбит, художественный талант юноши взят под сомнение… Ох, как много в его жизни зависело от этого идиотского пустяка: он никогда больше не появлялся в студиях, никогда не имел учителя-профессионала, не получил никаких корочек, не усвоил азов, что всегда давало окружающим поставить под сомнение всю его живопись, в конечном итоге — всю его жизнь. Однажды он застал отца в своей комнате (мастерской она называлась) и навсегда запомнил его брезгливый жалостный взгляд… И зачем было разыгрывать сдержанное восхищение, выражать скромные отцовские надежды?
Между ними установились ровные, безысходные отношения молчания, Стаканский пресекал все попытки задушевных разговоров, уходил из дома и шатался по улицам до поздней ночи, изучая новый город своей жизни, много рисовал, вяло реагировал на похвалы, отец часами стучал на машинке, преимущественно, по ночам, три-четыре месяца в году его не было, приходили открытки из разных городов, краткие, формальные, с наивными попытками подружиться, и так прошли годы, отец заметно поседел, Стаканский регулярно влюблялся в его женщин, одну из них звали Алла, однажды он решил перечитать отцовское писево и неожиданно открыл одну весьма остроумную фантастическую повесть, ничем не хуже Шекли, однажды он сам попробовал писать — это уже на первом курсе, в бездарном и бессмысленном МИРЕУ, куда по блату устроил его отец.
Стаканский не мог придумать сюжета: все приходившие варианты были либо вторичны, либо глупы, выяснилось также, что он не может написать ни строчки о человеке, который был бы старше его, да и вообще — никак не ложился на бумагу никакой
Героем его романа стал художник, он должен был пройти тяжкий путь от уверенного сознания собственной гениальности до полного разочарования в своих силах, концовка предполагалась открытой: он стоит на распутье, с ужасом понимая, что годы штудий растрачены зря, что жизнь свободного живописца, полная приключений и тайны, теперь превращается в самую заурядную растительную жизнь обыкновенного человека — с нищенской зарплатой, женой в халате, вечерним телевизором, медленным приближением смерти…
Стаканский реализовал один из вариантов своего бытия, хотя и не сомневался в том, что из него выйдет толк, и через десять лет — срок, казавшийся тогда неисчерпаемым — о нем заговорит весь мир, и судьба уже уверенно брала первые аккорды: как-то раз знакомый художник, подвязавшийся на звучащей подвижной скульптуре, металлических конструкциях, образующих зримую додекафонию, привел к нему волшебно пахнущую свободой, лишенную возраста француженку, которую почему-то звали Аврора, и она купила картину, отвалив немыслимую для него сумму, четыреста целковых — четыреста франков Винсента, само собой напрашивалось сравнение, услышанное в отрочестве от покойной бабули..
Картина называлась «Люди», на ней было изображено несколько миллиардов человек, причем, нельзя было разобрать ни одного лица, так как они стояли, опустив головы. Люди были обнажены, их фигуры, в перспективе сливались в однородную серую массу, которая была сущностью земли, взбиралась на холмы, заполняла овраги, образовывала берега дымной реки. Кое-где на светящихся столбах взлетали отдельные тела и, в перспективе уменьшаясь, вырастали редкие голубые деревья неземного образа… От картины веяло ужасом и смертельной тоской, вся ее прелесть была в невозможности единственно верного варианта истолкования: это могли быть и узники, и люди, погибшие в войнах, и просто люди, жившие на Земле, впрочем, ничто не доказывало, что художник нам изобразил именно Землю…