Долгие годы стоял этот хутор на отшибе. На самом же деле не было в округе за столетие с лишним ни одного события, в котором он не играл бы своей особой роли. Здесь, на этом хуторе, не все умирали своей смертью. Часто люди, собиравшиеся в костел жалостливо проводить в последний путь покойника из Малиновки, даже не подозревали, что они молятся за убитого или отравленного. Случалось, что появлялся в округе лихой человек, набивал суму награбленным и наворованным, а потом пропадал навсегда, и не было о нем нигде ни слуху ни духу. Кто мог рассказать, что перед этим заходил он ненастным вечером обогреться на хутор возле леса, а затем, с камнем на ногах или на шее, медленно опускался в коричневую жижу болота? Год и два поднимались потом над этим местом пузырьки — хлюпая и чавкая, переваривала трясина Малиновский подарок... Забегали сюда дезертиры из царской армии, баловались водкой жандармы, ловившие дезертиров, и каждый платил свою дань хутору. Две войны пронеслись над краем в новом столетии. Первая изрезала землю около Долгого, около Эглайне и «Пергале» окопами, блиндажами, ходами сообщения. Почти сорок лет прошло с тех пор, но здешняя земля, подобно человеку, изуродованному оспой, носит отметины той поры, того человеческого ожесточения. Хутор Малиновка не только уцелел, но и набил сундуки царскими рублями и кайзеровскими марками. Потом Пилсудский, Ульманис и Сметона долго торговались из-за этого клочка земли, и к хутору не одну неделю присматривались польские, литовские и латышские чиновники, пока наконец не вбили пограничный столб на берегу речушки. В тысяча девятьсот тридцать девятом году, когда уже прошли вперед части Красной Армии, на хуторе до утра дрожал молодой пилсудчик и, оставив в благодарность горсть уже никому не нужных злотых, утром скрылся в лес. Во время второй мировой войны на хуторе временами до утра бесились, плясали и пьяно орали песни немецкие офицеры, а случалось, что хозяин хутора услужливо распахивал двери перед партизанами, вел их в амбары, чтобы насыпать муки, — только бы дали расписку, охранную грамоту хутору... Всем готов был угождать хутор, но служил только себе и помышлял только о себе. Из человеческой беды и удачи, радости и горя, слез и предсмертного стона — из всего этого старался он выжать, извлечь пользу, зорко присматриваясь к селам своими маленькими, с коричневыми наличниками, окнами...
И вот хутора не стало.
Спустя несколько дней после того, как дело Клышевского и Гумовских было разобрано в суде, постройки хутора перевезли в Долгое. Много было пересудов, когда обнаружили на хуторе яму с припрятанным добром и клад в горшке. «Скажи пожалуйста, на всю жизнь накопил... Чужое выходит боком!» Впрочем, никто не подозревал, что еще не все выкопано на хуторе, что кое о чем не знал и сам Каетан Гумовский... Вскоре на месте Малиновки остался только небольшой садик, да и тот по весне собирались перевезти к гидростанции. Снег завеял, засыпал дороги на Малиновку, завалил стежки. Только иногда вели туда собачьи следы — это одичавшая дворняжка Гумовского прибегала сюда из леса и подолгу выла на пустом месте, задрав голову к небу...
Над Долгим стояли солнечные, морозные дни. Синева неба была так чиста и легка, что, если бы не лежал вокруг снег, можно было подумать, что наступает весна. Люди радовались и доброй погоде, и тому, что наконец-то было уничтожено волчье логово и вокруг стало спокойно.
Навели порядок и в колхозе. Про Барковского и Шаплыку Якуб Гаманек сказал:
— Пройди-светы — одного поля ягоды... Вместе контрабанду возили...
Антону Самусевичу на партийном собрании за пьянство объявили строгий выговор. Он пыхтел, обливался потом и, почесывая затылок, клялся, что бес попутал и больше этого никогда не повторится. И правда — притих.
— Правильно! — сопел он потом на людях. — Все верно... Только, братцы, за рюмку терплю, больше ни в чем не виноват. И влетел же я в эту компанию, старый дурень, в самую такую пору, когда Гумовских арестовали... Черт знает что люди подумать могут, верно?
— Кто тебя знает, — нарочно подзуживали его. — Сала на животе наел, а в голове сквозняки гуляют...
— Тьфу! — отплевывался Самусевич. — Живот у меня оттого растет, что сердце больное... Позавидовали! А я вам еще и докажу... Вот Каспар знает — могу я или не могу?
— Можешь, — утешал Каспар. — В поле у тебя глаз наметанный...
— То-то! — успокаивался Самусевич.
Каспар Круминь зачастил на стройку, хотя никогда больше не заикался Восилене о своем предложении. Она сначала привыкла к его посещениям, а потом, когда он два или три дня не заезжал, начинала скучать. Однажды он уговорил ее побывать в Эглайне. Она отнекивалась, но, пожалуй, только для виду. Сам Каспар добрый, хороший человек, рассуждала она, такой ей подходит, а как быть с сиротами? Она очень любит детей, хотя никогда не имела своих, но одно дело — приласкать, а другое дело — заменить мать. И все-таки, поколебавшись, согласилась.