Я замечаю, что у меня - как это называется в кино - покадровость восприятия. Я вижу все, что происходит, и слышу все, что говорят. Но я не могу свести все, что я вижу и слышу, в одну общую линию. Не могу объединить все и всех одной идеей. Может, потому, что нет этой одной идеи, а может, потому, что я протрезвел.
Марк подошел к магнитофону и нажал кнопку.
Громко, в унисон, стилизованно под Баха, начали скрипки, и Азнавур запел: «Изабель, Изабель...»
- Алка, - зову я. - Алка, давай выпьем за нас.
Алка оборачивается ко мне, и лоб ее напрягается. Она недослышала или недопоняла моих слов.
- За тебя, - говорю я, - и за меня...
- Подожди! - Алка отворачивается и, подперев по-бабьи щеку, смотрит на оператора. Он кажется ей самым умным, самым нежным и самым главным.
А оператор расхваливает Алке свою жену. Он всегда хвалит жену, но никогда не берет ее с собой. И сейчас, в Новый год, она, видимо, осталась дома и легла спать.
«Изабель, - зовет Азнавур, - Изабель, Изабель, Изабель, Изабель, Изабель, Изабе-ель».
Я встаю и выхожу из-за стола. Иду в прихожую, а оттуда за дверь.
Поднимаю воротник пиджака и выхожу на улицу.
На улице не холодно. Идет редкий снег, и впечатление, что тает он, не долетая до асфальта.
Дома на нашей улице двухэтажные, оставшиеся от старой Москвы. Окна освещены. Кто-то распахнул свое окно и поставил на подоконник патефон. Хозяин патефона - человек несовременный, потому что завел «Домино» - вальс пятнадцатилетней давности.
Под эту музыку пятнадцать лет назад я катался на катке с незнакомой девочкой. Мы плыли с ней, как во сне, как в блаженном полуобмороке, скрестив перед собой руки, и я тогда не думал ни о прошлом, ни о будущем. Все было в настоящем.
Я смотрю на свою улицу, и она напоминает мне каток, потому что много людей, и движутся они хаотически, потому что кто-то за кем-то бежит, и Глеб Романов поет «Домино», потому что ночь, и много огней, и в свете фонарей мокрый асфальт блестит, как залитый каток.
Я выхожу на середину улицы, на проезжую часть - машины сейчас не ходят, - и иду посреди дороги. Навстречу мне, тоже по проезжей части, прошел Миша, выросший на тридцать сантиметров. Он прошел в обнимку с изумительной девушкой и не поднял головы.
Улица полого поднимается вверх, и мне кажется, что на моей улице, как раз на этом месте, где я ступаю, закругляется земной шар. Он медленно летит во Вселенной и немножко крутится при этом вокруг своей оси, а я иду по земле, как по глобусу, и оказываюсь то вверх ногами, то вверх головой. В руках у меня палочки. Я иду и подстукиваю из-за такта на три четверти.
Когда я проснулся, был полдень.
Алка не спала, лежала, вытянув руки поверх одеяла, и смотрела перед собой.
Посреди нашей комнаты стоял стол, заставленный немытой посудой, а пол был почиркан черными полосками. Такие полоски остаются, когда танцуешь в резиновой обуви.
Алкино платье валялось в кресле. Прозрачный рукав свесился, на локте он был немножко оттянут и как бы хранил форму Алкиной руки.
- Послезавтра на работу, - вдруг сказала она.
Я ничего не ответил.
Праздники окончились, пора выходить на работу.
Алка будет преподавать литературу - должны ведь дети знать Пушкина. А я буду придумывать механизмы - должна ведь быть на заводе своя автоматическая линия.
- А когда следующие праздники? - спросила Алка.
- Восьмое марта.
- Восьмое марта - только один день.
- Первое мая, - сказал я, потому что давно все высчитал, - три дня: первое, второе, третье.
- Первое, второе, третье, - повторила Алка и загнула по очереди три пальца. - Поедем за город!
- Грязно будет.
- А мы сапоги наденем.
- Ты поедешь... - не верю я.
- Нет, поедем, поедем, поедем, - страстно проговорила Алка. - Я никогда не была весной в лесу.
Как-то так сложилось в моей жизни, что я тоже никогда не был весной в лесу.
Наверное, в это время снег сошел и почки набухли листьями.
Я представил себе, как умел, весенний лес, дымно-сиреневый и прозрачный, а в этом лесу себя и Алку в куртках и новых резиновых сапогах.
Когда стало немножко теплее
Настя вернулась из булочной и принесла батон за тринадцать копеек, хотя я просила ее купить булки-слойки.
- Батон большой, - объяснила Настя свои действия. - Я его буду весь день терзать...
Я сказала, что можно терзать то и другое по очереди, но Настя слушала меня невнимательно.
- Я в магазине слышала, в Америке это... напряжение плохое, - сообщила она. - Ты бы пошла в магазин, взяла чайник масла. И манки. А то, как объявят, очередь выстроится до горы, и не достанешь ничего.
- Ладно, - обещаю я, чтобы было короче.
- Если объявят войну, я повяжу глаза платком и лягу на дороге. Пусть хоть машины едут, хоть лошади... И не подымусь.
Моей Насте кажется, что в третьей мировой войне будет участвовать конница Буденного.
Настя рассеянно смотрит за окно. У нее свои воспоминания о войне, у меня - свои.