То ли услышав их приглушенные голоса, то ли от длительного ожидания, тот, кто скрывался рядом, вновь обнаружил себя. Послышалось копошение, затрещали ветки, посыпались потревоженные камешки. И только тогда Алексей определил то место, где кто-то прятался в мелком чилижнике. Он тут же различил в однообразии осенних тонов белесую, в клеточку, фуражку. А в чилижнике, по-видимому, догадались, что обнаружены, перепуганно поползли по косогору трое пацанов.
Алексей облегченно вздохнул, а Зина с еще большей растерянностью опустилась на сухую траву. Для нее соседские пацаны были не намного милее медвежьей берлоги: опять зашебурчат ручейки пересудов.
Мальчишки, взобравшись наконец на край обрыва, осмелели, заулюлюкали:
— Тили-тили тесто, жених и невеста...
Пацаны убежали, дразнясь и дурачась. А Зине легче и спокойнее не стало. Деревня — не город, здесь все на виду, и уже сегодня все будут знать, что эта недотрога телефонистка целовалась в лесу с приезжим фраером.
На следующий день после отъезда Алексея она позвонила в Уфу.
— Верочка, дорогая, милая! Я, кажется, люблю.
— Америку открыла. Без тебя знаю, что меня любишь.
— Нет, Верочка, не шути, это не то, я люблю Алексея.
Миновала осень, отлистопадили окрестные леса, и пожухли травы, обнажив извечную суть земли — ее доброе темное лицо страдалицы и матери. Но не прошедшей, необычно теплой осенью случилось все, а вьюжной наступившей зимой с мягкими сугробами да леденящими ветрами. Почти каждое воскресенье Алексей стал приезжать в деревню, и Зина несколько раз побывала в городе.
На зимние каникулы, на последние каникулы перед защитой диплома приехал в деревню Колька. Один приехал, без жены. Домашние встретили его пышно и торжественно. Позвали соседей, родных. Была и мать Зины. После первых осушенных рюмок застолье расшевелилось, разговорилось, разбазарилось. Но, как говорится, до песен еще не дошло. Колька заметил, что гостей много, а нет его сверстников, бывших одноклассников. А кого и позвать-то, когда все поразъехались, поразлетелись в разные стороны. Страна-то, слава богу, вон какая огромная, везде и всюду каждому место найдется, были бы руки да голова работала.
— Тетя Марина, — обратился Николай к Зининой матери, — а чего же дочь-то не захватила с собой? Слышал, что она одна-единственная из нас всех осталась здесь.
— Дочь — ведь не сумка базарная, как я ее захвачу. Звала, да она не согласилась.
— Да чего уж ты, соседушка, скрываешь, хахаль у нее объявился. Уфимский. Зачастил сюда чуть ли не каждое воскресенье...
— А кто ему перечить станет? Ездит сюда отдохнуть, чать, поохотиться. Он мужика моего на ноги поставил, вот и ездит, — отрезала было Марина.
— Охотиться не на уточек да зайчишек, а на дочку твою. Это уж как пить дать.
Тут Марина вспыхнула, зарделась, чуть грубость не сказала, да сдержалась, только и проронила:
— Дочь — сама хозяйка себе, что ее по гроб жизни у подола юбки держать, что ли?
Колькин отец, кряжистый и крепкий лесоруб из леспромхоза, поднялся, и широко над столом повисли его плечи. Он, не торопясь, разлил всем по рюмкам водку, женщинам не всем, конечно, а кто воспротивился, плеснул красного вина. Запястьем руки, не выпуская рюмку, смахнул горячий пот со лба, сказал, как речь произнес:
— Товарищи наши дорогие! Речей говорить не умею я, сызмальства не тому учился. Лес рубить я умею, работать, как лошадь, умею, хозяйство свое в достатке держу. Ну, слава богу, жену свою голубушку... — он по-простецки, не наигранно посмотрел на жену, коснулся свободной от рюмки ладонью ее волос и после маленькой этой паузы, нужной для застолья, так как после этого сразу все угомонились, притихли, продолжил: — Жену свою любить умею. Но не об этом речь хочу сказать...
— Не речь, а тост, — перебил сын.
— А по мне все равно, пусть не речь, так тост будет. Скажу одно я, товарищи. Сколько трудного мы хлебнули в жизни своей, сколько жены наши любимые настрадались от тяжелой работы после войны, проклятой. И голод мы знаем и холод. Теперь нас на авось не возьмешь, мы стреляные воробьи. И живем мы сейчас хорошо, в достатке. Все у нас есть. Но самое главное, чем доволен я в жизни своей, — это, что сын мой, Колька, институт кончает. Какое дело это большое! Будет самолеты строить! Страну богатой будет делать. Выпьем, товарищи, за нашу Советскую власть!
Все встали, повернулись к Кольке.
А он стоял и гордо смущался, его не трогали, не волновали отцовские слова. Он почувствовал, что внутри у него зреет непонятное чувство какой-то оторванности от этого застолья, от всех этих, кажется ему, ненужных людей, почувствовал, что он уже не принадлежит им, дорога у него совсем другая. И не взволновали его слова отца о тех тяготах, которые прошли эти люди, его земляки, соседи, односельчане.