Каждую ночь я сижу у кроватки Би. Она накрылась с головой одеялом и стала похожа на маленького зверька, который спрятался в своей норке. Я пытаюсь приподнять одеяло и погладить ее по щеке, но она кричит: «Нет!» — и опять натягивает на себя одеяло.
Правда ли, что нос у собак теплый и сухой?
Правда ли, что Би никогда не плачет?
Правда ли, что сирень в саду не пахнет?
Правда ли, что Аманда переходит с одного уровня на другой?
Правда ли, что в доме так тихо?
Правильно ли поселить на чердаке водопроводчика, выставляющего нам счета за починку водопровода, которые мы не можем оплатить?
Правильно ли, что мама хочет быть деревом?
Правильно ли, что я прихожу к тебе в гости и, глядя в зеркало в позолоченной раме, вижу не свое лицо, а твое?
Правильно ли, что мы с Мартином никогда не спим?
Правда ли в лесу живет чудовище, которое питается детскими сердцами?
Чтобы свет не проникал в спальню, мы повесили на окно темную шаль. Шаль местами потертая и пропускает свет. Свет рисует на темной поверхности узоры и картинки, которые мы разглядываем, лежа в постели.
Иногда на шали появляется лицо. Мартин считает, что лицо женское. Я считаю — мужское.
Мы зовем его господином Поппелем.
Когда-то давно, когда я была беременна Би, мы называли Би господином Поппелем. До этого господином Поппелем мы называли водопроводчика. В глубине души, Аксель, я называю господином Поппелем тебя. По-моему, кто угодно может быть господином Поппелем. Добрым и злым, маленьким и большим, мертвым и живым.
Я виделась с мамой незадолго до ее смерти. Она лежит в моем отделении, но не хочет, чтобы за ней ухаживала я, она стыдится своей болезни и своего тела. Но я все равно добилась этого, не знаю, что меня заставило. Мы мало разговариваем, я ухаживаю за ней, мою ее, кормлю, простукиваю грудь — все, что положено по профессии. Мама говорит: «У меня есть дочь, и это руки моей дочери», — а я говорю: «У тебя есть дочь-медсестра, и она ухаживает за тобой так же, как и за другими, ничего удивительного здесь нет». Однажды утром я подхожу к ее кровати и смотрю на нее, пока она спит. Болезнь изменила ее, но сейчас ее лицо прекрасно, как прежде. Может быть, из-за морфия. Или, может, смерть поставила на него свою печать, сказав: «Так выглядела твоя мать, когда ее красота была в самом расцвете. Прости ее или уходи. Но запомни такой, как сейчас».
Я сажусь на кровать и долго смотрю на нее. Наконец она замечает, что я рядом и что мне что-то от нее нужно. Она замечает это, хотя тело ее накачано морфием. И, как только она открывает глаза, я наклоняюсь к ней и шепчу:
— Расскажи об Элле!
— Нет, — говорит она.
— Да, — говорю я.
Я достаю из кармана потрепанную фотографию полной женщины с пухлыми красными губами.
— Я нашла эту фотографию у отца в письменном столе, — говорю я. — Как по-твоему, сколько лет он ее хранил? Пятнадцать? Двадцать? Сколько раз на дню он вынимал ее из ящика и рассматривал?
Мама поднимает свои старые худые руки, которые предают ее лицо. Они говорят, что лицо на подушке — мираж. Мама тянет к себе фотографию, зажав ее между указательным и средним пальцами. Мне ничего не стоит отнять у нее фотографию, но я не делаю этого. Она не смотрит на Эллу — не может или не хочет.
— Наша привязанность друг к другу была болезненной. Вот и все, Стелла. Попроси она меня, и я бы осталась с ней до конца дней.
Мама выдыхает, вдыхает, выдыхает, вдыхает.
— Больно? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает она.
— Да, больно, — говорю я.
— Нет, — говорит она.
Я сижу на краю кровати и держу ее за руку. Она пытается отнять руку, но я не выпускаю. У нее урчит в животе. Мы обе вздрагиваем. Я никогда не слышала, чтобы у мамы урчало в животе. Она сжимается, точно хочет спрятаться под одеялом. Она умоляюще смотрит: «Оставь меня в покое, ступай своей дорогой». Но я не ухожу.
— Ты не умрешь в одиночестве, — говорю я.
— Но я так хочу, — шепчет она.
— Я побуду с тобой, — говорю я, сжимая ей руку.
А потом она пукает. Мама пускает вонючие, хриплые, хлюпающие газы, которые, должно быть, спрятались в ее теле, еще когда она в детстве решила стать деревом. Мама пукает, смотрит на меня и говорит: «Уходи», а потом закрывает глаза, сглатывает и умирает. Я наклоняюсь к ее уху.
— Теперь ты стала деревом, — шепчу я.
Я снимаю туфли и ложусь на кровать рядом с ней. Полежу здесь немножко. Позже надо будет погладить белую блузку, обмыть ее старое тело и расчесать красивые длинные волосы, с которыми я любила играть в детстве, хотя ей и не нравилось, когда я дотрагиваюсь до нее.