– Война шла, отцу моему семнадцать… Бригадиром поставили на сенокосе, отправили пацанов к дальнему острову на месяц. Из еды дали полкуля прошлогодней картошки, соли отсыпали щедро – с луком-черемшой как-нибудь прокормитесь. Легко сказать… По доброму-то, не емши, разве за планом угонишься? Тут гроза началась и единственную лошадь молнией убило. Погоревали, да что делать. Бог дал, Бог взял… Кто-то предложил засолить мясо. Конской солониной и жили до возвращения. Вот едут на плотах с сеном. План выполнили, лошади нету. Где? Любая в колхозе на счету. Ответчик, конечно, бригадир – тятя мой. Твой прадед. Говорит: так, мол, и так, молния насмерть шандарахнула. Председатель не поверил. Под суд отдал его и двоих, чуть постарше. На лесоповале, куда отец угодил, люди всяко за жизнь цеплялися, а больше мерли. Он выжил. Еще повоевал на японской. Вернулся в деревню только он – друзья засуженные сгинули. У одного сестренка была, на ней женился. На маманьке, значит, моей. Фотка эта, военного времени, оставалася у ней. Мужиков, гляди, наперечет, бабы да пацанье.
Бабушкин темный палец ткнул в крайнее лицо и двинулся дальше:
– Вот он, маманькин брат, что в лагерях пропал. Вот второй друг, вот тятя. А чье черное лицо посередке – председатель. Это я, когда подросла, тушью закрасила. Тятя увидал, огорчился: «Почто испачкала?» и рукой махнул – знамо дело, почто… Ввечеру помянул друзей и председателя. Пил и плакал. И я узнала, что председателем тот человек недолго был – ушел на войну и погиб. Тятя тоже недолго жил, рану в груди привез с Маньчжурии. Маманька следом ушла… Так-то вот, мой мальчик.
Он запомнил сложные слова «колхоз», «лесоповал», «председатель», «Маньчжурия». Хотел спросить, что они означают, но догадался по бабушкиным помрачневшим глазам – лучше не надо. Раздосадованная то ли воспоминанием, то ли своей неожиданной «болтовней», она вышла в сенцы.
Что еще было тогда, в середине восьмидесятых? Бабушка потеряла его свидетельство о рождении. После того, как ее, спящую в красном ящике на кузове открытого грузовика, проводили куда-то с цветами деревенские жители, свидетельство восстановила незнакомая тетя. С осмысленным обретением первого своего документа мальчик лишился прадедовского дома со вписанной в трещины историей века. Бабушка не взяла к себе в грузовик ни поросят, ни вещей – ничего, кроме слова «мой» из обращения к внуку. Это слово ей и принадлежало, но он тихо обижался, что она не забрала его самого. Он остался один, без нее, без ласкового местоимения. Просто мальчик неполных шести лет, с почти взрослой запоздалостью осознавший, как сильно она его любила.
Он словно заново родился летом на даче детского дома в пригороде у речки, дрожащий от холода на казенной железной кровати с никелированными спинками. Маленькая душа его дышала под знобким байковым одеялом слабо, спала плохо, впадая в мерклое забвенье, словно в небытие. Тело нехотя двигалось с утра по обычаю жизни застилать постель, есть и ходить. Мальчик с вялым отвращением взбивал подушку, как учила бабушка, и украдкой плевал за тумбочку в знак протеста против житейских перемен. Цыкать слюной сквозь зубы, лихо и длинно, он научился недавно. Вытеснив молочные зубы, взошли волнистые полоски новых крепких зубов, но сподручная щель для качественных плевков еще оставалась.
Несмотря на умение плевать по-мужски, он отчаянно боялся воспитательской ругани, подзатыльников за то, что забыл отнести посуду из столовой в кухню, за сломанную нечаянно машинку, дырки на пятках носков, и просто так – за то, что зачем-то живет.
Впрочем, затрещины получали все дети, особенно часто – злой обитатель дома со странным именем Белоконь, не старше, но выше на полголовы. Он почему-то невзлюбил новичка, подбрасывал горсти еловых игл в постель, мог дать тумака или ущипнуть до кровоподтека. Из-за этих преследований сон мальчика сделался прерывистым и туманным. Просыпаясь под утро, он был не в силах понять, где очутился. Лишь когда желтые шторы вместо вышитых ситцевых занавесок подтверждали невероятную истину, что бабушка его бросила, он обнимал подушку и пытался снова заснуть. Иногда безуспешно.
На пятый день его пребывания на даче, когда он в одиночестве строил на берегу речки дворец из песка, загоравшая неподалеку воспитательница сказала другой:
– Ну, этот у нас не задержится. Тихий, здоровый психически. Малец, а благородная косточка уже видна. Ах, какой интересный вырастет мужчина! Прямо-таки английский принц. Глянь, Галя, настоящий замок слепил… Через год усыновят, спорим?
Воспитательниц звали Альбина Николаевна и Галина Родионовна. Он уже приметил, что первая добрее хмурой, всегда чем-то недовольной второй. Тем не менее в хвалебных вроде бы словах Альбины Николаевны от него не укрылся пренебрежительный оттенок. Невидимая, но ощутимая пелена преимущества отделяла здесь тех, кто, в отличие от воспитанников, имел полное право без всякой оглядки сказать о чем-то «мое». Как говорила «мой мальчик» бабушка.